Ты ведь это знаешь, Розетта, не так ли? Скажи своей матери, что ты знаешь это.
Слова Розарио ошеломили меня, а Розетта сидела спокойная и равнодушная, мне даже показалось, что она одобряла эти слова; Розарио продолжал:
— Недавно мы были, например, в Неаполе вчетвером: Розетта, Клориндо, мой братец и я — и вели себя, как хорошие друзья, никакой ревности и всяких там глупостей. Розетта тоже была с нами, и она нравилась нам всем троим, но мы остались такими же друзьями, как были раньше. И очень весело провели время. Ведь правда, Розетта, что мы очень хорошо провели время?
Меня даже затрясло всю, я поняла теперь, что Розетта была любовницей не только Клориндо — хотя уже это было ужасно,— но развлекала всю шайку; значит, она отдавалась не только Клориндо, о чем я уже знала, и не только Розарио, о чем я узнала вот сейчас, но и другому сынку Кончетты, а может, и какому-нибудь негодяю в Неаполе, из тех, что живут за счет женщин и обмениваются ими, как товаром; значит, Розетта стала настоящей уличной девкой, с которой мужчины могли делать все, что им заблагорассудится. Тогда марокканцы надругались над ней, но в то же время что-то, чего она до сих пор не знала, пронзило огнем ее тело и теперь жгло ее и заставляло желать, чтобы все мужчины, попадавшиеся ей на пути, делали с ней то, что сделали марокканцы. Мы кончили ужинать, Розарио встал из-за стола, расстегнул пояс и сказал:
— Что-то мне захотелось проехаться немного на грузовике. Поедешь со мной, Розетта?
Я увидела, что Розетта делает ему утвердительный знак, кладет салфетку и собирается выйти из-за стола, на лице у нее появилось опять то хищное, развратное и настороженное выражение, которое я уже видела ночью, когда она первый раз убежала с Клориндо. Меня как будто кто-то толкнул, и я сказала:
— Никуда ты не поедешь. Ты останешься здесь.
С минуту все молчали, а Розарио смотрел на меня
с удивлением, как будто хотел сказать: «Что такое? Весь мир перевернулся, что ли?»
Потом он повернулся к Розетте и приказал:
— Ну, идем, да поживей, что ли!
Я сказала опять, но в голосе у меня звучало уже не приказание, а просьба:
— Не ходи, Розетта.
Но Розетта встала из-за стола и ответила:
— Мы увидимся с тобой позже, мама.
Не оглядываясь, она пошла вслед за Розарио, догнала его, взяла под руку, и они оба исчезли среди апельсиновых деревьев. Розетта без звука подчинилась Розарио, как подчинялась Клориндо; сейчас она небось лежит с Розарио где-нибудь на траве и услаждает его похоть, а я ничего не могу поделать. Кончетта закричала:
— Мать, конечно, может запретить дочери делать то, чего она не хочет, чтобы дочь делала. Это ее право. Но дочь тоже имеет право уйти с мужчиной, который ей нравится, почему бы и нет? Матерям никогда не нравятся мужчины, которые нравятся дочерям, но у молодости есть свои права, и мы, матери, должны понимать это и прощать, прощать и понимать.
Я ничего ей не ответила, сидела, опустив голову, и смотрела, как вокруг лампы вились и жужжали майские жуки; некоторые из них попадали в огонь, обжигались и замертво падали на стол. Вот так и моя бедная Розетта: пламя войны обожгло ее, и она умерла, по крайней мере для меня,
В ту ночь Розетта возвратилась очень поздно; я уже спала и не слышала, когда она пришла. Я долго не могла заснуть в ту ночь, все думала о ней, о том, что с ней случилось и чем она стала; а потом мне почему- то вспомнился Микеле, и я очень долго, пока не уснула, думала о нем. У меня не хватило духа пойти к Фестам и сказать им, как меня опечалила смерть Микеле, которого я любила, как родного сына, и горевала о нем, как о сыне, но мысль об этой смерти, такой жестокой и горькой, вонзилась шипом в мое сердце и осталась в нем. Но такова уж, наверно, война — как любит говорить Кончетта,— лучшие люди, самые храбрые, самые добрые и честные погибают во время войны: некоторых из них убивают, как это случилось с бедным Микеле, другие остаются калеками на всю жизнь, как моя Розетта. А плохие — те, у кого нет ни храбрости, ни веры, ни гордости, которые крадут и убивают, думают только о себе и о своей выгоде,— такие люди спасаются, живут и процветают и даже становятся еще нахальнее и преступнее, чем раньше. И еще я думала, что, если бы Микеле не умер, он дал бы мне какой-нибудь хороший совет, и я не уехала бы из Фонди к себе в деревню, мы бы не встретили марокканцев, и Розетта осталась бы до сих пор чистым и невинным ангелом, каким была раньше. Я твердила про себя, что Микеле не должен был умирать, потому что для нас с Розеттой он был отцом, мужем, братом и сыном; он был добрый, как святой, но все же, когда надо было, мог большую твердость и был безжалостен к негодяям, вроде Розарио и Клориндо. У него была сила, которой не было у меня, он был образованный, знал очень многое и мог судить о жизни, а я что — всю жизнь ползала по земле, читала и писала с пятого на десятое и ничего не знала, кроме своего дома да лавки.
Я вдруг совсем отчаялась и обезумела и оказала сама себе, что не желаю больше жить в этом мире, где хозяевами стали негодяи и преступники, а хорошие и честные люди не идут больше в счет. У меня ничего не осталось в жизни: Розетта теперь не та, не нужны мне ни Рим, ни квартира, ни лавка. Вообще я решила умереть, вскочила с постели, дрожащими руками зажгла свечу, разыскала висевшую где-то в углу на гвозде веревку, на которой Кончетта сушила белье, влезла с веревкой в руке на плетеный соломенный стул, думаю — привяжу веревку к какому-нибудь гвоздю или балке, надену петлю себе на шею, откину ногой стул, повисну на веревке — и конец опостылевшей жизни. И вот, когда я с веревкой в руке искала, куда бы ее привязать, я вдруг услыхала, как сзади меня потихоньку открылась дверь. Я обернулась и увидела, что на пороге стоит Микеле, и уверена, что это был именно он. Микеле был такой же, каким я его видела в последний раз, когда его уводили нацисты; я даже заметила, как тогда, что одна штанина у него длинная и свисает на башмак, а другая короткая — едва до щиколотки доходит. На нем были очки, но, чтобы лучше меня видеть, он нагнул голову и смотрел на меня поверх очков, как часто делал раньше. Увидав, что я стою на стуле и держу в руках веревку, он сделал рукой движение, как будто хотел сказать: «Нет, ты не должна этого делать. Не делай этого».
Тогда я спросила:
— Почему я не должна этого делать?
Он открыл рот и сказал что-то, но я не поняла; знаете, как бывает, когда стараешься услышать, что говорит человек за оконным стеклом, губы его двигаются, но стекло мешает слышать, что он говорит. Тогда я закричала:
— Говори громче, я не понимаю.
И в этот момент я проснулась в своей кровати вся мокрая от пота. Тогда я поняла, что все это — и мысли о самоубийстве, и приход Микеле, и его слова, которые я так и не услышала,— все это был лишь сон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99
Слова Розарио ошеломили меня, а Розетта сидела спокойная и равнодушная, мне даже показалось, что она одобряла эти слова; Розарио продолжал:
— Недавно мы были, например, в Неаполе вчетвером: Розетта, Клориндо, мой братец и я — и вели себя, как хорошие друзья, никакой ревности и всяких там глупостей. Розетта тоже была с нами, и она нравилась нам всем троим, но мы остались такими же друзьями, как были раньше. И очень весело провели время. Ведь правда, Розетта, что мы очень хорошо провели время?
Меня даже затрясло всю, я поняла теперь, что Розетта была любовницей не только Клориндо — хотя уже это было ужасно,— но развлекала всю шайку; значит, она отдавалась не только Клориндо, о чем я уже знала, и не только Розарио, о чем я узнала вот сейчас, но и другому сынку Кончетты, а может, и какому-нибудь негодяю в Неаполе, из тех, что живут за счет женщин и обмениваются ими, как товаром; значит, Розетта стала настоящей уличной девкой, с которой мужчины могли делать все, что им заблагорассудится. Тогда марокканцы надругались над ней, но в то же время что-то, чего она до сих пор не знала, пронзило огнем ее тело и теперь жгло ее и заставляло желать, чтобы все мужчины, попадавшиеся ей на пути, делали с ней то, что сделали марокканцы. Мы кончили ужинать, Розарио встал из-за стола, расстегнул пояс и сказал:
— Что-то мне захотелось проехаться немного на грузовике. Поедешь со мной, Розетта?
Я увидела, что Розетта делает ему утвердительный знак, кладет салфетку и собирается выйти из-за стола, на лице у нее появилось опять то хищное, развратное и настороженное выражение, которое я уже видела ночью, когда она первый раз убежала с Клориндо. Меня как будто кто-то толкнул, и я сказала:
— Никуда ты не поедешь. Ты останешься здесь.
С минуту все молчали, а Розарио смотрел на меня
с удивлением, как будто хотел сказать: «Что такое? Весь мир перевернулся, что ли?»
Потом он повернулся к Розетте и приказал:
— Ну, идем, да поживей, что ли!
Я сказала опять, но в голосе у меня звучало уже не приказание, а просьба:
— Не ходи, Розетта.
Но Розетта встала из-за стола и ответила:
— Мы увидимся с тобой позже, мама.
Не оглядываясь, она пошла вслед за Розарио, догнала его, взяла под руку, и они оба исчезли среди апельсиновых деревьев. Розетта без звука подчинилась Розарио, как подчинялась Клориндо; сейчас она небось лежит с Розарио где-нибудь на траве и услаждает его похоть, а я ничего не могу поделать. Кончетта закричала:
— Мать, конечно, может запретить дочери делать то, чего она не хочет, чтобы дочь делала. Это ее право. Но дочь тоже имеет право уйти с мужчиной, который ей нравится, почему бы и нет? Матерям никогда не нравятся мужчины, которые нравятся дочерям, но у молодости есть свои права, и мы, матери, должны понимать это и прощать, прощать и понимать.
Я ничего ей не ответила, сидела, опустив голову, и смотрела, как вокруг лампы вились и жужжали майские жуки; некоторые из них попадали в огонь, обжигались и замертво падали на стол. Вот так и моя бедная Розетта: пламя войны обожгло ее, и она умерла, по крайней мере для меня,
В ту ночь Розетта возвратилась очень поздно; я уже спала и не слышала, когда она пришла. Я долго не могла заснуть в ту ночь, все думала о ней, о том, что с ней случилось и чем она стала; а потом мне почему- то вспомнился Микеле, и я очень долго, пока не уснула, думала о нем. У меня не хватило духа пойти к Фестам и сказать им, как меня опечалила смерть Микеле, которого я любила, как родного сына, и горевала о нем, как о сыне, но мысль об этой смерти, такой жестокой и горькой, вонзилась шипом в мое сердце и осталась в нем. Но такова уж, наверно, война — как любит говорить Кончетта,— лучшие люди, самые храбрые, самые добрые и честные погибают во время войны: некоторых из них убивают, как это случилось с бедным Микеле, другие остаются калеками на всю жизнь, как моя Розетта. А плохие — те, у кого нет ни храбрости, ни веры, ни гордости, которые крадут и убивают, думают только о себе и о своей выгоде,— такие люди спасаются, живут и процветают и даже становятся еще нахальнее и преступнее, чем раньше. И еще я думала, что, если бы Микеле не умер, он дал бы мне какой-нибудь хороший совет, и я не уехала бы из Фонди к себе в деревню, мы бы не встретили марокканцев, и Розетта осталась бы до сих пор чистым и невинным ангелом, каким была раньше. Я твердила про себя, что Микеле не должен был умирать, потому что для нас с Розеттой он был отцом, мужем, братом и сыном; он был добрый, как святой, но все же, когда надо было, мог большую твердость и был безжалостен к негодяям, вроде Розарио и Клориндо. У него была сила, которой не было у меня, он был образованный, знал очень многое и мог судить о жизни, а я что — всю жизнь ползала по земле, читала и писала с пятого на десятое и ничего не знала, кроме своего дома да лавки.
Я вдруг совсем отчаялась и обезумела и оказала сама себе, что не желаю больше жить в этом мире, где хозяевами стали негодяи и преступники, а хорошие и честные люди не идут больше в счет. У меня ничего не осталось в жизни: Розетта теперь не та, не нужны мне ни Рим, ни квартира, ни лавка. Вообще я решила умереть, вскочила с постели, дрожащими руками зажгла свечу, разыскала висевшую где-то в углу на гвозде веревку, на которой Кончетта сушила белье, влезла с веревкой в руке на плетеный соломенный стул, думаю — привяжу веревку к какому-нибудь гвоздю или балке, надену петлю себе на шею, откину ногой стул, повисну на веревке — и конец опостылевшей жизни. И вот, когда я с веревкой в руке искала, куда бы ее привязать, я вдруг услыхала, как сзади меня потихоньку открылась дверь. Я обернулась и увидела, что на пороге стоит Микеле, и уверена, что это был именно он. Микеле был такой же, каким я его видела в последний раз, когда его уводили нацисты; я даже заметила, как тогда, что одна штанина у него длинная и свисает на башмак, а другая короткая — едва до щиколотки доходит. На нем были очки, но, чтобы лучше меня видеть, он нагнул голову и смотрел на меня поверх очков, как часто делал раньше. Увидав, что я стою на стуле и держу в руках веревку, он сделал рукой движение, как будто хотел сказать: «Нет, ты не должна этого делать. Не делай этого».
Тогда я спросила:
— Почему я не должна этого делать?
Он открыл рот и сказал что-то, но я не поняла; знаете, как бывает, когда стараешься услышать, что говорит человек за оконным стеклом, губы его двигаются, но стекло мешает слышать, что он говорит. Тогда я закричала:
— Говори громче, я не понимаю.
И в этот момент я проснулась в своей кровати вся мокрая от пота. Тогда я поняла, что все это — и мысли о самоубийстве, и приход Микеле, и его слова, которые я так и не услышала,— все это был лишь сон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99