надо думать, что немцы решили не настаивать на эвакуации, во всяком случае, никаких приказов по этому поводу мы больше не видели.
Сколько дней шел дождь? Мне кажется, что он продолжался по крайней мере сорок дней, как во время всемирного потопа. Но, кроме того, теперь стало еще и холодно, пришла зима; и ветер с моря, приносивший с собой туман и влагу, был совсем ледяным, а тучи не только поливали нас дождем, но посыпали снегом и ледяной крупой, и эта смесь дождя и снега колола лицо, как иголками. В нашем распоряжении была жаровня с горячими углями, но она не могла согреть нашей комнатки, и мы большую часть времени проводили в постели, прижавшись друг к другу, или шли в шалаш и сидели в темноте возле огня, горевшего теперь целый день. Дождь обычно шел все утро, к полудню он прекращался на некоторое время, но тучи не рассеивались, они лишь давали себе временную передышку, над морем вдали продолжал клубиться туман, и во второй половине дня дождь опять припускал и шел уже без передышки до вечера, весь вечер и всю ночь. Микеле был все время с нами; он говорил, а мы слушали. О чем он рассказывал? Обо всем понемножку. Микеле любил говорить и делал это, как профессор или проповедник, я часто повторяла ему: «Жаль, что ты все-таки не стал патером, Микеле... Какие прекрасные проповеди мог бы ты читать своим прихожанам по воскресеньям».
Но Микеле никак нельзя было назвать болтливым; он всегда говорил что-нибудь интересное, а болтуны скучны, и их в конце концов перестаешь слушать. Микеле рассказывал нам такие интересные вещи, что часто спицы застывали у меня в руках и я вся превращалась в слух. Когда Микеле говорил, он забывал обо всем, не замечал, сколько прошло времени, что потухла лампа или что мы с Розеттой хотели по какой-либо причине остаться на несколько минут одни. Он говорил горячо, хотя и монотонно, и всегда искренне и бывал огорчен и удивлен, когда я прерывала его, говоря:
— Ну что ж, пора уже спать; или — пойдемте обедать.
Лицо его тогда выражало: «Вот что значит разговаривать с глупыми и легкомысленными женщинами, как уйти,— напрасная трата времени».
За все сорок дней, что шел дождь, не произошло ничего замечательного, за исключением одного случая, касающегося Филиппо и его испольщика Винченцо. Об этом случае я и хочу рассказать. Это было утром; моросил дождь, и небо было сплошь затянуто облаками, беспрестанно набегавшими с моря; мы с Розеттой наблюдали, как резали козу, которую Филиппо купил у Париде и собирался продать по частям, взяв, конечно, львиную долю себе. Коза, черная с белым, была привязана к столбу, а вокруг толпились беженцы и от нечего делать спорили, какой у нее живой вес и сколько мяса останется после того, как ее обдерут и вычистят. Дождь мочил нас, ноги утопали в грязи; Розетта сказала мне вдруг на ухо:
Мне жалко эту бедную козу, мама. Вот она еще живая, а через несколько минут ее уже убьют... если бы это зависело от меня, я бы ее не убивала.
Я ответила ей:
— А что бы ты тогда ела?
— Хлеб и овощи... зачем надо обязательно есть мясо? Я тоже сделана из мяса, и мое мясо не так уж отличается от мяса козы... чем же она виновата, что она животное и не умеет ни рассуждать, ни защищаться?
Я передаю эти слова Розетты главным образом для того, чтобы показать, как она рассуждала, когда шла война и кругом был голод. Может быть, ее слова были наивны и даже не слишком умны, но подтверждали ее особое совершенство, о котором я уже говорила, в ней нельзя было найти ни одного недостатка, как у святой, и если даже это совершенство объяснялось ее неопытностью и невежеством, слова ее были искренни и шли от сердца. Впоследствии, как я уже говорила, я заметила, что совершенство Розетты было хрупким и неестественным, как совершенство взлелеянного в теплице цветка, (вянущего и засыхающего на свежем воздухе, но в тот момент слова Розетты тронули меня, и я невольно подумала, что ничем не заслужила такой доброй и нежной дочери.
Тем временем мясник, некий Иньяцио, совершенно не похожий на мясника, печальный и равнодушный человек, с густыми седеющими волосами, длинными бачками и глубоко сидящими голубыми глазами, снял пиджак, оставшись в одном жилете. На столике возле столба, к которому была привязана коза, для мясника уже приготовили два кухонных ножа и миску, как это делают в больницах, готовясь к операции. Иньяцио взял один из этих ножей, попробовал ладонью его лезвие, подошел к козе и, схватив ее за рога, закинул ей голову назад. Глаза у козы вылезли из орбит, она словно понимала, что с ней собираются делать, водила глазами и жалобно блеяла, как будто хотела сказать: «Пощадите меня, не убивайте».
Но Иньяцио, все еще продолжая держать козу за рога, прикусил нижнюю губу и одним ударом загнал ей нож в горло по самую рукоятку. Филиппо, помогавший ему, быстро подставил миску, из раны фонтаном хлынула кровь, темная и густая, горячая и дымящаяся. Коза вздрогнула и полузакрыла глаза, ставшие сейчас же невыразительными, как будто вместе с кровью, стекавшей в миску, ее покидала и жизнь, наконец ноги у нее подогнулись, и она каким-то доверчивым движением упала на руки тому, кто только что убил ее. Розетта ушла под дождем, мне хотелось догнать ее, но надо было остаться: мяса было мало, не хватит для всех, а кроме того, Филиппо обещал отдать мне кишки, очень вкусные, если их поджарить на решетке, поставленной на горячие угли. Иньяцио поднял козу за задние ноги и поволок по грязи к двум столбам, на которые и вздернул ее головой вниз, с растопыренными задними ногами. Мы все столпились вокруг и стали смотреть, как Иньяцио обдирал козу.
Прежде всего Иньяцио схватил козу за переднюю ногу и срезал с нее копытце таким жестом, как будто отрезал кисть руки. Потом он взял тонкую, но прочную палочку и просунул ее между шкурой и мясом на ноге козы; шкура у козы соединяется с мясом волокнами, и ее очень легко отделить от мяса, как плохо приклеенный лист. Воткнув палочку, Иньяцио повернул ее так, чтобы сделать дырку, выдернул, взял козью ножку в рот, как если бы это была дудка, и начал дуть в нее изо всех сил, пока у него не набухли вены на шее, а щеки стали совершенно сизыми. И пока он дул, коза все наполнялась воздухом, раздуваясь, так как Иньяцио вдувал ей воздух между кожей и мясом. Иньяцио все дул и дул, и вот уже коза висела между двух столбов, похожая на бурдюк — она стала в два раза больше, чем была раньше. Тогда он выпустил козью ножку изо рта, вытер испачканные кровью губы, взял нож и надрезал кожу на животе козы во всю длину от паха до шеи, и принялся обдирать козу. Кожа отделялась от мяса с удивительной легкостью, как снимается перчатка, а Иньяцио тянул ее, только кое-где подрезая волокна, еще соединявшие кожу с мясом. Так потихоньку он содрал всю шкуру, походившую на мохнатое, испачканное кровью старое платье, и бросил ее на землю;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99
Сколько дней шел дождь? Мне кажется, что он продолжался по крайней мере сорок дней, как во время всемирного потопа. Но, кроме того, теперь стало еще и холодно, пришла зима; и ветер с моря, приносивший с собой туман и влагу, был совсем ледяным, а тучи не только поливали нас дождем, но посыпали снегом и ледяной крупой, и эта смесь дождя и снега колола лицо, как иголками. В нашем распоряжении была жаровня с горячими углями, но она не могла согреть нашей комнатки, и мы большую часть времени проводили в постели, прижавшись друг к другу, или шли в шалаш и сидели в темноте возле огня, горевшего теперь целый день. Дождь обычно шел все утро, к полудню он прекращался на некоторое время, но тучи не рассеивались, они лишь давали себе временную передышку, над морем вдали продолжал клубиться туман, и во второй половине дня дождь опять припускал и шел уже без передышки до вечера, весь вечер и всю ночь. Микеле был все время с нами; он говорил, а мы слушали. О чем он рассказывал? Обо всем понемножку. Микеле любил говорить и делал это, как профессор или проповедник, я часто повторяла ему: «Жаль, что ты все-таки не стал патером, Микеле... Какие прекрасные проповеди мог бы ты читать своим прихожанам по воскресеньям».
Но Микеле никак нельзя было назвать болтливым; он всегда говорил что-нибудь интересное, а болтуны скучны, и их в конце концов перестаешь слушать. Микеле рассказывал нам такие интересные вещи, что часто спицы застывали у меня в руках и я вся превращалась в слух. Когда Микеле говорил, он забывал обо всем, не замечал, сколько прошло времени, что потухла лампа или что мы с Розеттой хотели по какой-либо причине остаться на несколько минут одни. Он говорил горячо, хотя и монотонно, и всегда искренне и бывал огорчен и удивлен, когда я прерывала его, говоря:
— Ну что ж, пора уже спать; или — пойдемте обедать.
Лицо его тогда выражало: «Вот что значит разговаривать с глупыми и легкомысленными женщинами, как уйти,— напрасная трата времени».
За все сорок дней, что шел дождь, не произошло ничего замечательного, за исключением одного случая, касающегося Филиппо и его испольщика Винченцо. Об этом случае я и хочу рассказать. Это было утром; моросил дождь, и небо было сплошь затянуто облаками, беспрестанно набегавшими с моря; мы с Розеттой наблюдали, как резали козу, которую Филиппо купил у Париде и собирался продать по частям, взяв, конечно, львиную долю себе. Коза, черная с белым, была привязана к столбу, а вокруг толпились беженцы и от нечего делать спорили, какой у нее живой вес и сколько мяса останется после того, как ее обдерут и вычистят. Дождь мочил нас, ноги утопали в грязи; Розетта сказала мне вдруг на ухо:
Мне жалко эту бедную козу, мама. Вот она еще живая, а через несколько минут ее уже убьют... если бы это зависело от меня, я бы ее не убивала.
Я ответила ей:
— А что бы ты тогда ела?
— Хлеб и овощи... зачем надо обязательно есть мясо? Я тоже сделана из мяса, и мое мясо не так уж отличается от мяса козы... чем же она виновата, что она животное и не умеет ни рассуждать, ни защищаться?
Я передаю эти слова Розетты главным образом для того, чтобы показать, как она рассуждала, когда шла война и кругом был голод. Может быть, ее слова были наивны и даже не слишком умны, но подтверждали ее особое совершенство, о котором я уже говорила, в ней нельзя было найти ни одного недостатка, как у святой, и если даже это совершенство объяснялось ее неопытностью и невежеством, слова ее были искренни и шли от сердца. Впоследствии, как я уже говорила, я заметила, что совершенство Розетты было хрупким и неестественным, как совершенство взлелеянного в теплице цветка, (вянущего и засыхающего на свежем воздухе, но в тот момент слова Розетты тронули меня, и я невольно подумала, что ничем не заслужила такой доброй и нежной дочери.
Тем временем мясник, некий Иньяцио, совершенно не похожий на мясника, печальный и равнодушный человек, с густыми седеющими волосами, длинными бачками и глубоко сидящими голубыми глазами, снял пиджак, оставшись в одном жилете. На столике возле столба, к которому была привязана коза, для мясника уже приготовили два кухонных ножа и миску, как это делают в больницах, готовясь к операции. Иньяцио взял один из этих ножей, попробовал ладонью его лезвие, подошел к козе и, схватив ее за рога, закинул ей голову назад. Глаза у козы вылезли из орбит, она словно понимала, что с ней собираются делать, водила глазами и жалобно блеяла, как будто хотела сказать: «Пощадите меня, не убивайте».
Но Иньяцио, все еще продолжая держать козу за рога, прикусил нижнюю губу и одним ударом загнал ей нож в горло по самую рукоятку. Филиппо, помогавший ему, быстро подставил миску, из раны фонтаном хлынула кровь, темная и густая, горячая и дымящаяся. Коза вздрогнула и полузакрыла глаза, ставшие сейчас же невыразительными, как будто вместе с кровью, стекавшей в миску, ее покидала и жизнь, наконец ноги у нее подогнулись, и она каким-то доверчивым движением упала на руки тому, кто только что убил ее. Розетта ушла под дождем, мне хотелось догнать ее, но надо было остаться: мяса было мало, не хватит для всех, а кроме того, Филиппо обещал отдать мне кишки, очень вкусные, если их поджарить на решетке, поставленной на горячие угли. Иньяцио поднял козу за задние ноги и поволок по грязи к двум столбам, на которые и вздернул ее головой вниз, с растопыренными задними ногами. Мы все столпились вокруг и стали смотреть, как Иньяцио обдирал козу.
Прежде всего Иньяцио схватил козу за переднюю ногу и срезал с нее копытце таким жестом, как будто отрезал кисть руки. Потом он взял тонкую, но прочную палочку и просунул ее между шкурой и мясом на ноге козы; шкура у козы соединяется с мясом волокнами, и ее очень легко отделить от мяса, как плохо приклеенный лист. Воткнув палочку, Иньяцио повернул ее так, чтобы сделать дырку, выдернул, взял козью ножку в рот, как если бы это была дудка, и начал дуть в нее изо всех сил, пока у него не набухли вены на шее, а щеки стали совершенно сизыми. И пока он дул, коза все наполнялась воздухом, раздуваясь, так как Иньяцио вдувал ей воздух между кожей и мясом. Иньяцио все дул и дул, и вот уже коза висела между двух столбов, похожая на бурдюк — она стала в два раза больше, чем была раньше. Тогда он выпустил козью ножку изо рта, вытер испачканные кровью губы, взял нож и надрезал кожу на животе козы во всю длину от паха до шеи, и принялся обдирать козу. Кожа отделялась от мяса с удивительной легкостью, как снимается перчатка, а Иньяцио тянул ее, только кое-где подрезая волокна, еще соединявшие кожу с мясом. Так потихоньку он содрал всю шкуру, походившую на мохнатое, испачканное кровью старое платье, и бросил ее на землю;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99