Почему ты не говоришь этого?
Кармело недовольно ответил ему:
— Фашистская организация больше не существует, поэтому я и не сказал... но ты знаешь, что и в качестве секретаря фашистской организации я всегда вел себя безупречно.
Блондин, посмеиваясь, поправил его:
— Да, разве только, пользуясь своим положением, таскал к себе всех красивых крестьянок, приходивших к тебе с разными просьбами... Ведь ты же известный донжуан.
Кармело был польщен этим обвинением и ничего не возразил, а только слегка улыбнулся; потом он опять обернулся к Микеле, продолжая настаивать:
— Одним словом, дорогой синьор, назовите мне ваш титул, диплом, награды и ордена, что-нибудь, из чего я мог бы понять, с каким правом вы критикуете других.
Микеле пристально посмотрел на него сквозь толстые стекла очков и наконец спросил:
— Зачем вам знать мое имя?..
— У вас есть диплом?
— Есть... но если бы даже у меня не было высшего образования, это не изменило бы ничего.
—- То есть как?
— Так, мы оба — вы и я — люди, и нас, как людей, надо расценивать по нашим поступкам, а не по дипломам и орденам... а ваши слова и поступки показывают, что вы очень несерьезный человек и что ваша совесть очень эластична... вот и все.
— Вот ты и еще раз задет,— сказал, опять посмеиваясь, блондин.
Брюнет на этот раз решил не обращать внимания; вскочив вдруг на ноги, он сказал:
— С моей стороны просто глупо унижаться, разговаривая с вами... Идем, Луиджи, уже поздно, а нам сегодня надо еще пройти порядочно. Спасибо за хлеб, и можете быть уверены, что, если придете ко мне, я отдам вам его сторицей.
Микеле, очень щепетильный, ответил спокойно:
— Лишь бы этот хлеб не был сделан из муки, которую вы украли у итальянской армии.
Кармело уже отошел от нас и ограничился тем, что пожал плечами:
— Катитесь к черту и вы, и итальянская армия
Мы еще услыхали, как блондин сказал со смехом:
— Задет.
Потом они повернули за скалу и скрылись из наших глаз.
Один раз мы увидели издалека, что по тропинке вдоль склона горы приближалась к нам целая процессия людей, идущих цепочкой. Они прошли через перевал, человек тридцать: мужчины были одеты в праздничные костюмы, по большей части черные, женщины в национальных костюмах — длинных юбках, блузках и шалях. Женщины несли, балансируя, на голове свертки или корзины, а на руках — малышей, детей постарше вели за руку мужчины. Эти несчастные люди рассказали нам, что все они жили в маленькой деревне, оказавшейся на самой линии фронта. Однажды утром немцы разбудили их на рассвете, когда они еще спали, и дали им всего полчаса времени, чтобы собрать самые необходимые вещи. Потом их всех посадили на грузовики и
отвезли в концентрационный лагерь около Фрозиноне. Но через несколько дней им удалось бежать из лагеря, и теперь они пробирались горами в свою деревню, чтобы поселиться в оставленных ими домах и продолжать привычную жизнь. Микеле разговорился с их предводителем, красивым пожилым человеком, с большими седеющими усами, и этот человек простодушно сказал:
— Нам надо вернуться хотя бы из-за скота. Кто позаботится о скоте без нас? Может быть, немцы?
У Микеле не хватило духа сказать им, что они, вернувшись в свою деревню, уже не найдут там ни домов, ни скота, вообще ничего. А они, отдохнув немного, снова пустились в путь. Я почувствовала большую симпатию к этим несчастным, таким спокойным и уверенным в своей правоте; симпатия эта возникла, может быть, потому, что судьба этих людей походила отчасти на нашу: мою и Розетты,— их тоже сорвала с места война, и им, как и нам, пришлось бродить по горам, не имея ни крыши над головой, ни имущества, как цыганам. Через несколько дней я узнала, что немцы снова поймали их и опять отвезли в концентрационный лагерь вблизи Фрозиноне. Больше я ничего о них не слышала.
Около двух недель мы поднимались каждое утро на перевал, возвращаясь вечером домой; потом стало очевидным, что немцы прекратили облавы, по крайней мере по эту сторону гор, и мы перестали ходить на перевал, возвратившись к нашим обычным занятиям. А в сердце у меня сохранилась грусть, что никогда больше не вернутся эти прекрасные дни, проведенные мною на вершине горы наедине с природой. Там, наверху, не было беженцев и крестьян, без конца говоривших о войне, об англичанах, о немцах и голоде; не надо было мучиться, готовить в темном шалаше на огне из зеленых веток скудную и невкусную пищу, и, кроме нескольких встреч, о которых я рассказала, там не было ничего, что напоминало бы нам с Розеттой о нашем тяжелом положении. Можно было вообразить, что мы с Розеттой и Микеле просто ходили каждый день на экскурсию — вот и все. Зимнее солнце припекало так сильно, что казалось, будто наступил май, и эта зеленая лужайка, с одной стороны которой виднелись горы Чочарии, покрытые снегом, а с другой стороны за равниной Фонди сверкало море, походила действительно на заколдованное место, где мог находиться клад, как мне это рассказывали в детстве. Но я знала, что в земле клада нет. И вдруг, к моему глубокому изумлению, я нашла этот клад, откопала его своими руками в себе самой; клад этот заключался в глубоком спокойствии, в полном отсутствии страха и волнений, в вере в себя и в окружающее — все это созрело и выросло в моей душе в дни, когда я в полном одиночестве гуляла по заколдованной лужайке. В течение многих лет потом я вспоминала об этом времени, как о самых счастливых днях своей жизни, хотя никогда я не была так бедна, лишена самого необходимого: пищей моей был хлеб с сыром, постелью служила луговая трава, у меня даже не было хижины, где я могла бы укрыться, и я больше походила на дикое животное, чем на человека.
Приближался конец декабря, и как раз на рождество к нам пришли англичане. Это были не те англичане, которые держали фронт возле Гарильяно, а двое военных, бежавших, как и многие другие, через горы и оказавшихся у нас, в Сант Еуфемии, как раз утром 25 декабря. Погода все стояла чудесная — холодная, сухая и ясная, и вот утром, выйдя из своей хижины, я увидела, что беженцы и крестьяне окружили двух молодых иностранцев: один из них был маленький блондин с голубыми глазами, прямым и тонким носом, красными губами и острой русой бородкой; другой — высокий и худой, с синими глазами и черными волосами. Маленький блондин немного говорил по-итальяноки и рассказал нам, что они англичане, что он офицер, а другой — простой матрос, что их высадили у Остии, вблизи Рима, чтобы взорвать динамитом кое-какие из принадлежащих нам, итальянцам-беднякам, сооружений, что они и сделали, но, когда вернулись на берег, корабля не было, и им, как многим другим, пришлось бежать и скрываться. Дождливые дни они провели в доме у крестьянина возле Сермонеты, но теперь, в хорошую погоду, хотели попытаться перейти линию фронта и добраться до Неаполя, где находилось их командование.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99
Кармело недовольно ответил ему:
— Фашистская организация больше не существует, поэтому я и не сказал... но ты знаешь, что и в качестве секретаря фашистской организации я всегда вел себя безупречно.
Блондин, посмеиваясь, поправил его:
— Да, разве только, пользуясь своим положением, таскал к себе всех красивых крестьянок, приходивших к тебе с разными просьбами... Ведь ты же известный донжуан.
Кармело был польщен этим обвинением и ничего не возразил, а только слегка улыбнулся; потом он опять обернулся к Микеле, продолжая настаивать:
— Одним словом, дорогой синьор, назовите мне ваш титул, диплом, награды и ордена, что-нибудь, из чего я мог бы понять, с каким правом вы критикуете других.
Микеле пристально посмотрел на него сквозь толстые стекла очков и наконец спросил:
— Зачем вам знать мое имя?..
— У вас есть диплом?
— Есть... но если бы даже у меня не было высшего образования, это не изменило бы ничего.
—- То есть как?
— Так, мы оба — вы и я — люди, и нас, как людей, надо расценивать по нашим поступкам, а не по дипломам и орденам... а ваши слова и поступки показывают, что вы очень несерьезный человек и что ваша совесть очень эластична... вот и все.
— Вот ты и еще раз задет,— сказал, опять посмеиваясь, блондин.
Брюнет на этот раз решил не обращать внимания; вскочив вдруг на ноги, он сказал:
— С моей стороны просто глупо унижаться, разговаривая с вами... Идем, Луиджи, уже поздно, а нам сегодня надо еще пройти порядочно. Спасибо за хлеб, и можете быть уверены, что, если придете ко мне, я отдам вам его сторицей.
Микеле, очень щепетильный, ответил спокойно:
— Лишь бы этот хлеб не был сделан из муки, которую вы украли у итальянской армии.
Кармело уже отошел от нас и ограничился тем, что пожал плечами:
— Катитесь к черту и вы, и итальянская армия
Мы еще услыхали, как блондин сказал со смехом:
— Задет.
Потом они повернули за скалу и скрылись из наших глаз.
Один раз мы увидели издалека, что по тропинке вдоль склона горы приближалась к нам целая процессия людей, идущих цепочкой. Они прошли через перевал, человек тридцать: мужчины были одеты в праздничные костюмы, по большей части черные, женщины в национальных костюмах — длинных юбках, блузках и шалях. Женщины несли, балансируя, на голове свертки или корзины, а на руках — малышей, детей постарше вели за руку мужчины. Эти несчастные люди рассказали нам, что все они жили в маленькой деревне, оказавшейся на самой линии фронта. Однажды утром немцы разбудили их на рассвете, когда они еще спали, и дали им всего полчаса времени, чтобы собрать самые необходимые вещи. Потом их всех посадили на грузовики и
отвезли в концентрационный лагерь около Фрозиноне. Но через несколько дней им удалось бежать из лагеря, и теперь они пробирались горами в свою деревню, чтобы поселиться в оставленных ими домах и продолжать привычную жизнь. Микеле разговорился с их предводителем, красивым пожилым человеком, с большими седеющими усами, и этот человек простодушно сказал:
— Нам надо вернуться хотя бы из-за скота. Кто позаботится о скоте без нас? Может быть, немцы?
У Микеле не хватило духа сказать им, что они, вернувшись в свою деревню, уже не найдут там ни домов, ни скота, вообще ничего. А они, отдохнув немного, снова пустились в путь. Я почувствовала большую симпатию к этим несчастным, таким спокойным и уверенным в своей правоте; симпатия эта возникла, может быть, потому, что судьба этих людей походила отчасти на нашу: мою и Розетты,— их тоже сорвала с места война, и им, как и нам, пришлось бродить по горам, не имея ни крыши над головой, ни имущества, как цыганам. Через несколько дней я узнала, что немцы снова поймали их и опять отвезли в концентрационный лагерь вблизи Фрозиноне. Больше я ничего о них не слышала.
Около двух недель мы поднимались каждое утро на перевал, возвращаясь вечером домой; потом стало очевидным, что немцы прекратили облавы, по крайней мере по эту сторону гор, и мы перестали ходить на перевал, возвратившись к нашим обычным занятиям. А в сердце у меня сохранилась грусть, что никогда больше не вернутся эти прекрасные дни, проведенные мною на вершине горы наедине с природой. Там, наверху, не было беженцев и крестьян, без конца говоривших о войне, об англичанах, о немцах и голоде; не надо было мучиться, готовить в темном шалаше на огне из зеленых веток скудную и невкусную пищу, и, кроме нескольких встреч, о которых я рассказала, там не было ничего, что напоминало бы нам с Розеттой о нашем тяжелом положении. Можно было вообразить, что мы с Розеттой и Микеле просто ходили каждый день на экскурсию — вот и все. Зимнее солнце припекало так сильно, что казалось, будто наступил май, и эта зеленая лужайка, с одной стороны которой виднелись горы Чочарии, покрытые снегом, а с другой стороны за равниной Фонди сверкало море, походила действительно на заколдованное место, где мог находиться клад, как мне это рассказывали в детстве. Но я знала, что в земле клада нет. И вдруг, к моему глубокому изумлению, я нашла этот клад, откопала его своими руками в себе самой; клад этот заключался в глубоком спокойствии, в полном отсутствии страха и волнений, в вере в себя и в окружающее — все это созрело и выросло в моей душе в дни, когда я в полном одиночестве гуляла по заколдованной лужайке. В течение многих лет потом я вспоминала об этом времени, как о самых счастливых днях своей жизни, хотя никогда я не была так бедна, лишена самого необходимого: пищей моей был хлеб с сыром, постелью служила луговая трава, у меня даже не было хижины, где я могла бы укрыться, и я больше походила на дикое животное, чем на человека.
Приближался конец декабря, и как раз на рождество к нам пришли англичане. Это были не те англичане, которые держали фронт возле Гарильяно, а двое военных, бежавших, как и многие другие, через горы и оказавшихся у нас, в Сант Еуфемии, как раз утром 25 декабря. Погода все стояла чудесная — холодная, сухая и ясная, и вот утром, выйдя из своей хижины, я увидела, что беженцы и крестьяне окружили двух молодых иностранцев: один из них был маленький блондин с голубыми глазами, прямым и тонким носом, красными губами и острой русой бородкой; другой — высокий и худой, с синими глазами и черными волосами. Маленький блондин немного говорил по-итальяноки и рассказал нам, что они англичане, что он офицер, а другой — простой матрос, что их высадили у Остии, вблизи Рима, чтобы взорвать динамитом кое-какие из принадлежащих нам, итальянцам-беднякам, сооружений, что они и сделали, но, когда вернулись на берег, корабля не было, и им, как многим другим, пришлось бежать и скрываться. Дождливые дни они провели в доме у крестьянина возле Сермонеты, но теперь, в хорошую погоду, хотели попытаться перейти линию фронта и добраться до Неаполя, где находилось их командование.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99