ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я согнулся как былинка. Потом так же резко отодвинулась – она была в слезах: видимо, очередная стычка с Мейсоном, – пробормотала «простите, ради Бога» и спустилась в сад. А я уж и лапы протянул, но загреб только чистый воздух. Ну, вы знаете – в те дни я вряд ли был неотразимым мужчиной. И такая женщина, как Розмари, не набросилась бы на очкастого выродка из подвала, если бы ей не приспичило.
Бедняга Мейсон уже ничего нам не скажет. Если бы вытащить его из могилы, он, может, объяснил бы свой поступок. Я долго ломал над этим голову, честное слово, и все равно не пойму. Мне часто казалось, что разгадка в том, о чем я вам сейчас говорил, в слабости, которую я всегда подозревал, в этой неполноценности, а она должна быть одним из самых тяжких несчастий для мужчины, постоянное жгучее желание, не находящее выхода, голод, который нельзя утолить, который, наверное, терзает, жжет, точит человека так, что разрешиться это может только насилием. Может быть, Мейсон мог удовлетвориться только насилием над женщиной. Бог его ведает.
Секс для Мейсона значил очень много – более озабоченного человека я не видал. К примеру, его порнография. Он беспрерывно толковал о новом взгляде на мораль – у него это так называлось – и насчет того, что секс – последняя граница. Мы много об этом беседовали; примерно тогда он и заставил меня писать картину. Он хотел, чтобы секс нашел полное и явное выражение во всех искусствах – это его собственные слова. Он говорил, что порнография раскрепощает, ?pater le bourgeois и всякую такую чушь, хотя по нутру своему Мейсон был буржуй из буржуев. В общем, я пытался объяснить ему – не обижая, конечно, дабы не лишиться спиртного, – что все это детский лепет. Я сказал: естественно, порнография возбуждает железы – для того и придумана. Это овеществленные фантазии. Я сам фантазировал таким манером до седьмого пота. Даже у миссионера из баптистов бывают такие грезы – или что-то похожее, – а кто говорит, что у него не бывает, тот просто врет. Поэтому порнография и распространена – она удовлетворяет какую-то потребность, а то ее бы не было. И если тебя иногда раззадоривают, особенного греха тут нет. Но почему, если это так, спросил я Мейсона, любая культура с начала времен сторонилась порнографии и смотрела на нее косо? Почему? Вопрос по сути не моральный. Грязная книжка тебя не испортит, грязная картина тоже. Кто хочет испортиться, тот испортится, на худой конец сам напишет или нарисует. Так почему же всегда были законы против нее? Очень просто. Во-первых, для того, чтобы секс не перестал быть чудесной, притягательной тайной. И удовольствием – потому что порнографы обычно подают его с безумной торжественностью. Но главное – главное, чтобы он не стал расхожим, дешевым, а следовательно, беспросветной, катастрофической скукой. Мейсон делал вид, будто размышляет над моими доводами, но ясно было, что он считает меня безнадежно наивным. А то и пентюхом сиволапым с кругозором бальзамировщика. Впрочем, я отклонился. Голова у него была занята сексом, и это, наверно, главное, что его погубило. Он хватил через край. Он решился на изнасилование.
Но почему в этом случае решился, именно тогда, в ту ночь, именно там? Разве не было других возможностей? В Неаполе есть публичные дома для таких приверед – если он был привередой, – и за несколько тысяч лир он мог исполнить там вполне натуральное изнасилование с возней и неаполитанскими воплями и, если ему угодно, обойтись без единой царапины. Но нет, он задумал другое. Так что в ту ночь, если отбросить разговоры насчет серег и гнев по поводу воровства Франчески – все это было только дымовой завесой – и отставить на время догадку насчет его импотенции – потому что она не все объясняет, – тогда ответ очевиден: он насиловал меня . Видит Бог, я не хочу утверждать, что разделил страдания и позор Франчески. Я говорю о другом: понимаете, он наверняка видел, что происходит. Он видел, к чему идет дело, потому что противно вспомнить, сколько раз я позволял ему мной командовать – сперва по бесхребетности, за выпивку и от душевной пустоты, а потом и по необходимости. И вот в чем парадокс: оставаясь рабом Мейсона, чтобы спасти Микеле, я освободился от эгоизма, узнал бескорыстие, о котором мечтал, как умирающий от жажды мечтает о воде, – а для человека в таком состоянии зависимость от Мейсона и ему подобных есть нечто немыслимое, невозможное. И Мейсон должен был понимать это вполне отчетливо. Вполне отчетливо. И понимал, я думаю, гораздо яснее меня. У него была жертва – человек, которым он полностью распоряжался, который полеживал да жрал его корм и его виски, который разложился настолько, что был счастлив своей зависимостью. Но Мейсон почувствовал, что его жертва переменилась, что-то нашла – какую-то силу, какую-то цель, что-то настоящее, – а это было опасно, если он хотел держать меня в руках: я по-прежнему был прихлебателем, но каждый час в борьбе с болезнью Микеле, каждый день под этой тяжкой ношей, которую я взвалил на себя неизвестно зачем, но только благодаря ей сохранял рассудок, а скинуть ее значило умереть, – приближал меня к свободе, и если я не понимал этого, то Мейсон понимал и не мог с этим смириться.
И вот в тот вечер он зажал ПАСК. Какой бы он ни был мерзавец, не думаю, чтобы он сознательно хотел навредить Микеле и поэтому не отдавал таблетки. Но он их не отдавал, покуда я, по его словам, «не одумаюсь», то есть каким-нибудь холуйским поступком, какой-нибудь дешевой сделкой, каким-нибудь унижением не предам свою новообретенную независимость, не откажусь от мысли, которой я, наверно, поделился с ним, – уехать из Самбуко и оставить его без раба, – и снова вручу ему вожжи. Тогда, и только тогда, этот гад собирался отдать мне лекарство.
Но лекарством дело не кончилось. Была еще Франческа; насилуя ее, он насиловал нас обоих: в ту ночь я почувствовал, что он совершил какое-то подлое надругательство над самой жизнью. И выбрал время точно. Именно в тот момент, когда через Франческу мне приоткрылся в жизни какой-то смысл, он растерзал этот смысл в клочья. Кто знает, почему он это сделал? Взбесился из-за ее красоты и невинности? Или потому, что она была моя? Потому что опустившийся пропойца, которым он помыкал, выкарабкивается из трясины, из его лап? Потому что в страхе и отчаянии она крикнула: «Касс! Касс!» – и если бы промолчала, не произнесла имени, которое звучало для него как проклятие, он отпустил бы ее?
Кто знает, почему он это сделал, но он сделал, и за это я проломил ему череп.
Касс замолчал, понурясь, и молчал долго. Когда он снова заговорил, голос его был тих:
– Теперь, наверно, пора рассказать вам, как я его убил и все остальное.
Ну, о той ночи вы знаете почти столько же, сколько я. Что касается представления, которое он заставил меня дать наверху, у меня в памяти до сих пор пробел – и слава Богу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160