Он был в пенсне, и лысая голова его блестела, как мраморная. Врач шагнул к собаке, и рука, унизанная кольцами, высоко подняла трость; удар был неверный, он пришелся по носу и морде, голова собаки ударилась о дорогу, а из ноздрей брызнула яркая кровь. Толпа охнула. Собака опять подняла окровавленную голову и продолжала корчиться. Кальтрони, сразу вспотев, снова поднял палку (Во доктор! – как всегда в таких случаях, хихикнул кто-то) и сильно ударил собаку по голове, но палка с громким треском разломилась на две зазубренные половины. Толпа опять болезненно охнула. «Datemi un bastone!» – в отчаянии крикнул доктор, но Касс не стал дожидаться продолжения – душа и желудок взбунтовались разом. Он трусливо бежал – от чего? ведь это была всего-навсего собака – и всю дорогу яростно чертыхался. Последним, что он увидел, была разбитая, окровавленная собачья голова, немо вопящая небесам о своей пытке. И доктор, приверженец гуманного умерщвления, который кричал: «Палку!»
Конец дня и ночь он проспал беспокойным сном и, свернувшись калачиком в темной утробе небытия, все ждал возвращения кошмара – вулканов, залива, гиблого берега. Но снились ему женщины с тяжелой ношей, собаки, которых бьют по головам, и между всем этим существовала какая-то таинственная, нерасторжимая связь, настолько чудовищная, что он проснулся – а проснулся он только на другое утро, поздно, – с криком ужаса. И лежал в полумраке, пропоротый тяжким, быстро расплывающимся образом увечья и терзаний, и вздрагивал с похмелья. Чуть погодя внешний мир вернулся к нему: за окном тараторили садовники Ветергаза, в нос шибануло чем-то рыбным, он повернулся и отпихнул от лица газетный сверток с дарами моря, неизвестно почему положенный сюда женой или кем-то еще.
Он встал, передернулся. Безумие повисло над днем, как мгла. Ощущение, что все сместилось, что из-под действительности выбиты опоры, уж очень напоминало тот страшный день в Париже. Он принял душ, но озяб, и только. Кое-как напялил на себя одежду и на ватных ногах заторопился к площади со слабой надеждой утопить в вине страх, к которому был прикован, как к ядру кандальник.
– Ma la volgarit?, – продолжал Луиджи, пока Касс заказывал официанту свое rosso, – пошлость нашего века сосредоточилась не в одной Америке, вот ведь как. Это всемирное явление. Вам приходилось читать знаменитого испанского философа Ортега-и-Гассета? – Он замолк и помешал волосатым пальцем лед в своем кампари. – Нет? Он излечил бы вас от вашей романтической наивности насчет искусства и его разложения. Италия. Это самая бескрылая страна на свете. Так что прекратите ваши сетования, Касс. Девятистам девяноста девяти человекам из тысячи искусство нужно как собаке пятая нога. Искусство – это глупая случайность. Зачем, по-вашему, перебрались в Америку миллионы итальянцев? Чтобы свободно приобщаться к искусству? Нет. Так зачем же?
– За капустой.
– Come?
– За деньгами то есть. – Принесли вино, и Касс трясущейся рукой налил стакан.
– Совершенно верно. За деньгами. Кажется, вы начинаете понимать. – Он помолчал. – Вы плохо выглядите, Касс. Вам не кажется, что было бы разумнее не злоупотреблять алкоголем?
Касс отпил из стакана: в Самбуко даже красное вино подавали ледяным, но на этот раз оно словно воспламенилось в животе. «Аи!» – вырвалось у него. Перед глазами все поплыло, позолоченная площадь, голубые вершины вдали растаяли в слезах. К горлу подкатил ком.
– Гадство, – прохрипел он. – Проснулась-таки, Леопольда. Теперь я просто не смогу пить, Луиджи.
– Леопольда? – с недоумением переспросил Луиджи. – А-а, Леопольда! Желудок, вы мне говорили. – На его смуглом лице появилось выражение искренней озабоченности, а глаза наполнились собачьей грустью. – Неужели опять, Касс?
– Не знаю, – равнодушно ответил он. Он ждал нового приступа, но боль утихла, ушла. – Не знаю. Причин хватает.
– Надо беречься, – сказал Луиджи. – А не будете следить за своей язвой (он выразился научно: ulc?ra al duodeno, и мелодический этот термин прозвучал вдвойне зловеще), у вас в один прекрасный день случится прободение, и кто вас успеет доставить в Салерно? Касс, почему вы не бросите пить? Почему вы, американцы, изводите себя пьянством?
– Да все потому, Луиджи, я вам недавно объяснял. – Вино взбодрило его, прогнало тяжелую хмарь, висевшую над ним с тех пор, как он встал из постели; тепло в груди, знакомое удалое тепло, растапливало тревогу, и от укоров Луиджи ощущение это было особенно приятным. Он посмотрел на площадь. Две тощие, ослепительно черные монашки проплыли по солнечной площади, как два ворона, и живое колыхание черных ряс над позолоченным булыжником чуть приглушило его похмельную тоску.
– Да потому, Луиджи, – продолжал он, – что американцы чересчур богаты. Потому и пьют. Топят в вине стыд за то, что они богаче всех на свете. Черт возьми, оставьте им хоть это удовольствие.
Касс произнес это без желчи, но Луиджи, печальный жандарм, конечно, уловил иронию. Может быть, потому, что при этих словах Касс машинальным движением вывернул карманы. Carabiniere, опечалясь еще больше, подался к нему и спросил:
– Что такое, Касс? Вы, по-моему, говорили, что вам переводят деньги почтой. Вы говорили, что от денежных забот избавлены.
– Мы разорились, Луиджи. Мы нищие. Переводов больше не будет.
– Но это ужасно. Касс! Вы же говорили…
– С деньгами – все, Луиджи. Проедаем последние пять тысяч. Гол как сокол Кинсолвинг. – Он отпил из стакана.
– А Поппи знает? – спросил полицейский прищурясь – солнце светило из-за спины Касса. – Ей известно о ваших финансовых… difficolt??
– Конечно, известно. Но как вы могли убедиться, в практических вопросах она еще беспомощней меня. Поппи! Эх, почему я не родился итальянцем! Тогда бы я не испытывал угрызений оттого, что жена у меня в роли рабыни. Замарашка. Кухонная девка. И неумелая вдобавок. А так я угрызаюсь. А так я просыпаюсь час назад в полном раздрызге и распаде, голова раскалывается, последний кошмар еще стоит перед глазами, – и что же, вы думаете, нахожу у себя на подушке?
– Что? – сказал Луиджи. На лице его были написаны интерес и глубокая серьезность (нимфу? змею?).
– Два кило креветок. До чего неаппетитно. А вонища! Поппи оставила… но почему здесь , убейте, не понимаю. Она… не знаю, как это сказать по-итальянски… она витает в облаках. Грезит. По рассеянности все бросает где попало, и эти креветки, завернутые в страницу из «Оджи» с развесистой кормой какой-то блондинки, она прислонила прямо мне к подбородку. Боже мой, вся комната провоняла, как склеп! Луиджи, она не справляется без прислуги. Честное слово, нас было двое, но и тогда мы жили в бардаке – помню эти вечные бумажки от конфет, эти бесконечные коробки от печенья, – но с четырьмя детьми!.. И вот я вылезаю из постели и ступаю прямо на пеленку, полную г… Я просто в голос завыл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160
Конец дня и ночь он проспал беспокойным сном и, свернувшись калачиком в темной утробе небытия, все ждал возвращения кошмара – вулканов, залива, гиблого берега. Но снились ему женщины с тяжелой ношей, собаки, которых бьют по головам, и между всем этим существовала какая-то таинственная, нерасторжимая связь, настолько чудовищная, что он проснулся – а проснулся он только на другое утро, поздно, – с криком ужаса. И лежал в полумраке, пропоротый тяжким, быстро расплывающимся образом увечья и терзаний, и вздрагивал с похмелья. Чуть погодя внешний мир вернулся к нему: за окном тараторили садовники Ветергаза, в нос шибануло чем-то рыбным, он повернулся и отпихнул от лица газетный сверток с дарами моря, неизвестно почему положенный сюда женой или кем-то еще.
Он встал, передернулся. Безумие повисло над днем, как мгла. Ощущение, что все сместилось, что из-под действительности выбиты опоры, уж очень напоминало тот страшный день в Париже. Он принял душ, но озяб, и только. Кое-как напялил на себя одежду и на ватных ногах заторопился к площади со слабой надеждой утопить в вине страх, к которому был прикован, как к ядру кандальник.
– Ma la volgarit?, – продолжал Луиджи, пока Касс заказывал официанту свое rosso, – пошлость нашего века сосредоточилась не в одной Америке, вот ведь как. Это всемирное явление. Вам приходилось читать знаменитого испанского философа Ортега-и-Гассета? – Он замолк и помешал волосатым пальцем лед в своем кампари. – Нет? Он излечил бы вас от вашей романтической наивности насчет искусства и его разложения. Италия. Это самая бескрылая страна на свете. Так что прекратите ваши сетования, Касс. Девятистам девяноста девяти человекам из тысячи искусство нужно как собаке пятая нога. Искусство – это глупая случайность. Зачем, по-вашему, перебрались в Америку миллионы итальянцев? Чтобы свободно приобщаться к искусству? Нет. Так зачем же?
– За капустой.
– Come?
– За деньгами то есть. – Принесли вино, и Касс трясущейся рукой налил стакан.
– Совершенно верно. За деньгами. Кажется, вы начинаете понимать. – Он помолчал. – Вы плохо выглядите, Касс. Вам не кажется, что было бы разумнее не злоупотреблять алкоголем?
Касс отпил из стакана: в Самбуко даже красное вино подавали ледяным, но на этот раз оно словно воспламенилось в животе. «Аи!» – вырвалось у него. Перед глазами все поплыло, позолоченная площадь, голубые вершины вдали растаяли в слезах. К горлу подкатил ком.
– Гадство, – прохрипел он. – Проснулась-таки, Леопольда. Теперь я просто не смогу пить, Луиджи.
– Леопольда? – с недоумением переспросил Луиджи. – А-а, Леопольда! Желудок, вы мне говорили. – На его смуглом лице появилось выражение искренней озабоченности, а глаза наполнились собачьей грустью. – Неужели опять, Касс?
– Не знаю, – равнодушно ответил он. Он ждал нового приступа, но боль утихла, ушла. – Не знаю. Причин хватает.
– Надо беречься, – сказал Луиджи. – А не будете следить за своей язвой (он выразился научно: ulc?ra al duodeno, и мелодический этот термин прозвучал вдвойне зловеще), у вас в один прекрасный день случится прободение, и кто вас успеет доставить в Салерно? Касс, почему вы не бросите пить? Почему вы, американцы, изводите себя пьянством?
– Да все потому, Луиджи, я вам недавно объяснял. – Вино взбодрило его, прогнало тяжелую хмарь, висевшую над ним с тех пор, как он встал из постели; тепло в груди, знакомое удалое тепло, растапливало тревогу, и от укоров Луиджи ощущение это было особенно приятным. Он посмотрел на площадь. Две тощие, ослепительно черные монашки проплыли по солнечной площади, как два ворона, и живое колыхание черных ряс над позолоченным булыжником чуть приглушило его похмельную тоску.
– Да потому, Луиджи, – продолжал он, – что американцы чересчур богаты. Потому и пьют. Топят в вине стыд за то, что они богаче всех на свете. Черт возьми, оставьте им хоть это удовольствие.
Касс произнес это без желчи, но Луиджи, печальный жандарм, конечно, уловил иронию. Может быть, потому, что при этих словах Касс машинальным движением вывернул карманы. Carabiniere, опечалясь еще больше, подался к нему и спросил:
– Что такое, Касс? Вы, по-моему, говорили, что вам переводят деньги почтой. Вы говорили, что от денежных забот избавлены.
– Мы разорились, Луиджи. Мы нищие. Переводов больше не будет.
– Но это ужасно. Касс! Вы же говорили…
– С деньгами – все, Луиджи. Проедаем последние пять тысяч. Гол как сокол Кинсолвинг. – Он отпил из стакана.
– А Поппи знает? – спросил полицейский прищурясь – солнце светило из-за спины Касса. – Ей известно о ваших финансовых… difficolt??
– Конечно, известно. Но как вы могли убедиться, в практических вопросах она еще беспомощней меня. Поппи! Эх, почему я не родился итальянцем! Тогда бы я не испытывал угрызений оттого, что жена у меня в роли рабыни. Замарашка. Кухонная девка. И неумелая вдобавок. А так я угрызаюсь. А так я просыпаюсь час назад в полном раздрызге и распаде, голова раскалывается, последний кошмар еще стоит перед глазами, – и что же, вы думаете, нахожу у себя на подушке?
– Что? – сказал Луиджи. На лице его были написаны интерес и глубокая серьезность (нимфу? змею?).
– Два кило креветок. До чего неаппетитно. А вонища! Поппи оставила… но почему здесь , убейте, не понимаю. Она… не знаю, как это сказать по-итальянски… она витает в облаках. Грезит. По рассеянности все бросает где попало, и эти креветки, завернутые в страницу из «Оджи» с развесистой кормой какой-то блондинки, она прислонила прямо мне к подбородку. Боже мой, вся комната провоняла, как склеп! Луиджи, она не справляется без прислуги. Честное слово, нас было двое, но и тогда мы жили в бардаке – помню эти вечные бумажки от конфет, эти бесконечные коробки от печенья, – но с четырьмя детьми!.. И вот я вылезаю из постели и ступаю прямо на пеленку, полную г… Я просто в голос завыл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160