ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Именно такая погода стояла в тот день, когда Касс познакомился с Мейсоном, и, несомненно, из-за нее посетил его под утро гнойный кошмар, в котором, как заноза внутри нарыва, сидела мысль о самоуничтожении.
Он находился в самолете. Летел высоко над Андами, сквозь облака и клочья тумана, и под ним на вершинах Аконкагуа, Котопахи, Чимборасо зловещим темным каракулем клубились сотни беззвучных гроз. Самолет был заполнен безликими людьми; в салоне не смолкал шумок – едва слышное, неразборчивое гудение голосов, смешки, свистящий шепот, – и от этого шума стыла кровь, в нем слышалась гибель. И еще – весь этот полет над землей проходил под музыку, неслаженную и неблагозвучную; фальшиво, но в унисон ее играл какой-то диковинный ансамбль – саксофон, клавесин, туба и казу; и музыка, как ропот и гул голосов, тоже была окрашена предчувствием смерти. Потом он встал и пошел в уборную. Там была и душевая – странное удобство для самолета, подумал он, потому что помещение было бетонное и просторное, а в углах, затянутых громадными влажными паучьими тенетами, пауки размером с блюдце сосали кровь из бьющихся насекомых. Его охватил ужас; самолет подбрасывало, швыряло вниз, и вдруг оказалось, что Касс раздевается. Потом – чудо из чудес – он отделился от себя. Стоя в стороне, весь в холодном поту, он увидел, как другой он, голый, стал под душ и с остановившимся взглядом мертвеца полностью открыл оба крана. Пауки задрожали на своих паутинах, съежились; удушье. Боже! – услышал он во сне голос наблюдающего Касса: из душа брызнула не вода, а струи ядовитого газа. Ропот голосов убыстрился, стал громче, вторя ему, оглушительно буркала туба и панически зудел казу. Голый и синий под струями газа, другой он окоченел на глазах, кожа стала блестящей, как бирюза, и он неслышно рухнул на пол без признаков жизни. И наблюдавший он хотел дотронуться до своего трупа, но тут вошли несколько франтоватых негров, оттеснили его в сторону и наклонились над голубым телом, горестно качая головами. «Ты зачем его убил? – спросил один, подняв голову. – За что погубил человека?» Но раньше, чем он успел ответить негру, самолет опять швырнуло и затрясло, словно чудовищными раскатами грома. Тут вошла пышная мулатка, увидела труп и завопила, завопила, завопила и, словно чтобы скрыть труп не только от своих, но и от чужих глаз, задернула занавеску, на которой кровью было написано…
Полузадохшийся, он проснулся под одеялом и тут же стер в уме эту надпись; волна за холодной волной, как дрожь при лихорадке, накатывали ужас, прозрение, понимание.
– Нет, – сказал мне Касс, – я не узнал, что там было начертано, но узнал кое-что другое. Эта дрожь, озноб понимания… я лежал в темноте, и меня било. Кое-что я узнал.
– А именно?
– Понимаете, сны. Я в них никогда особенно не верил. Эти мозгопроходцы из госпиталя в Сан-Франциско все выпытывали у меня сны – ну понятно, хотели подключиться к моей глубинной электропроводке. Я понимал: какой-то смысл в этом есть, – не настолько уж я был темен, – но считал это своим личным делом, и, когда они спрашивали, что мне снится, я говорил: ну что, бабы, конечно…
– И что же?
– Хотя, говорю, я понимал, что они, может быть, на верном пути. Это и не гению понятно, что страхи и ужасы, которые ты видишь во сне, что-то означают, даже если эти ужасы – только маски, символы. Надо лишь забраться под маску, под символ…
Честное слово. Всюду черные! С тех пор как я уехал в Европу, половина моих кошмаров – из тех, что я помню, конечно, – связана с неграми. Негры в тюрьме, негры в газовой камере, я в газовой камере, а негры на меня смотрят. Ну хотя бы тот страшный сон в Париже. Каждый раз откуда-то вылазит ниггер: казалось бы, славный южный паренек, который чуть посмекалистей своих полевых собратьев, мог бы и пораньше во всем разобраться. Но понимаете, дело в том – и это, наверно, большое счастье, – что сны и даже кошмары тут же улетучиваются из головы, как только ты продрал глаза. Я говорю «счастье», потому что нет, по-моему, такого белого южанина в возрасте старше пятнадцати лет… да чего там, десяти! пяти! – которому не являлось бы в кошмарах то, что я вам рассказывал, или нечто подобное – с неграми, кровью, ужасами. Представляете, если бы это не забывалось? Весь наш Юг превратился бы в сумасшедший дом…
– Ладно, обойдемся без проповедей, – продолжал он немного погодя. – Я, наверное, вроде вашего отца – как вы о нем рассказывали, – заядлый либерал, по крайней мере для южанина. Оттого, что долго жил среди янки и женился на янки. С другой стороны, терпеть не могу дураков северян, которые в жизни не бывали южнее Манхэттена и начинают нас учить: шагайте в ногу, да прямо сейчас, да поживее, черт возьми, да без рассуждений, это вам же лучше, это гуманно, это порядочно, это по-американски, – и делают вид, будто Гарлема и чикагского гетто не существует. Не знают, паразиты, что там творится.
Ладно, без проповедей. В Европе у меня на многое открылись глаза. Видит Бог, процесс не из легких, да и потому, как я вел себя порой, этого не скажешь, тем не менее глаза открылись, и теперь мне понятно, что многие сны и кошмары, которые я отчетливо помню, сыграли тут свою роль.
Хотя бы этот, что я рассказывал. Но сперва… попробуйте вспомнить. Мальчишкой вы кричали кому-нибудь «ниггер»?
Я подумал.
– Да. Какой же мальчишка не кричал? На Юге-то?
– А сделали вы когда-нибудь цветному гадость ? Настоящую гадость?
Вспоминая детские годы, я не мог выгрести оттуда ничего, кроме этого недостойного древнего выкрика.
– Кричали им, когда ехали из школы на автобусе, – сказал я. – Другие ребята, случалось, бросали гнилой апельсин. Больше ничего. В Виргинии с этим довольно мягко.
– Это вы так думаете, – хмуро, но с улыбкой возразил он.
– Почему?
– Ладно, в то утро – то самое, когда мы познакомились с Мейсоном, – я проснулся, и сон еще туманил мне мозги, а по спине еще подирал мороз, холод узнавания, – и вдруг я понял, что все это значит. Не скажу, что все стало ясно как день, но, когда я проснулся, сразу вспомнил одно жалкое, гнусное дело, которое я совершил в пятнадцать лет, – ужасное, подлое дело, и все эти годы оно сидело где-то в глубине памяти. Словно надутый шар, бледный как не знаю что, всплыл этот малый, о котором я столько лет не думал, что даже имя его еле вспомнил – но вспомнил все-таки. Лонни. Лонни, – повторил он.
– Лонни?
– Ага, сейчас расскажу.
И вот у красивой реки Ашли, привалившись к сосновому пню, он поведал мне о том, как семнадцать лет назад впервые узнал горький вкус позора. Это было летом, ему шел пятнадцатый год – или шестнадцатый? Не важно, год туда, год сюда, вины не убавит, – дядя купил ему билет на автобус и сплавил (как уже делал не раз в те кризисные годы, когда его желтый табак не брали и даром) к троюродному брату Хоку Кинсолвингу, на юг Виргинии, в ту часть, о которой туристы, устремившиеся к дворцам Вильямсберга и барским усадьбам у реки, не ведают ни сном ни духом, в прокаленный городишко Колфакс, 0 м над ур.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160