Dio1, – плакал он, очнувшись на полу. – Он умер! Он умер! – Но и после пробуждения на мокрых плитках ритм прибоя не отпускал его, и в последнем, затихающем спазме памяти, под собственный крик, его опять волокло к жалкой и гнусной гибели. Сквозь ставни просачивался свет, но непонятно было, смеркается за окном или светает…
Поппи приехала за ним и привезла в коробке одежду. (У него хватило сил постучать в дверь и завопить, после чего прихромал злодейского вида швейцар, которому он посулил золотые горы за телефонный звонок. Потом швейцар принес ему бутылку с водой, и он выпил ее залпом.) Убитая и заплаканная Поппи при виде его вздохнула с облегчением и, как всегда, простила. Терзаясь угрызениями, он наврал ей, будто в баре на пьяцца Мадзини связался с дурной компанией – парой курчавых сомалийских негров, которые двух слов не могли связать по-итальянски, – они опоили его каким-то шаманским зельем, а потом обокрали и раздели. Поппи приняла его рассказ за чистую монету, и от этого ему стало стыдно вдвойне. В тряском такси при свете утра он положил голову к ней на колени и мучился, мучился и проклинал себя вполголоса. От нее он узнал, что гостиница расположена на паршивой трущобной улочке в стороне от виа Аппиа Нуова – чуть ли не за городской чертой – и что он провел там целый день и целую ночь. Была страстная пятница, и небо цвета семги наливалось печалью и надеждой, и колокола молчали над Римом.
VII
С сырым мясом на глазу, с бинтом на разбитом пальце и синей мазью на причинных местах три дня он пасся, как больная корова, на опушках сна – выздоравливал. Кошмар не повторялся, но Касс подолгу о нем думал. Что он означает? Касс мучительно пытался ухватить смысл сна; каждая подробность рисовалась выпукло, словно дело было только вчера, но, когда он пробовал сложить их, получался какой-то темный сумбур. Вероятно, решил он, это вид помешательства.
Так или иначе, он понимал, что в трезвенниках не удержался, что его опять закрутило и с этой карусели ему теперь долго не спрыгнуть. Все его помыслы сосредоточились на бегстве как на первейшей необходимости – удрать, все равно куда, лишь бы скорее; сбывалось пророчество доброго Слоткина, флотского психиатра, который именно так и сказал Кассу: «Вы всю жизнь будете беглецом». Голос у него был отеческий, а в глазах – печаль человека, который уже не раз пытался, но не мог помочь разным беглецам и эскапистам; однако слова эти засели в голове, и на другой день после Пасхи, выбравшись из постели, Касс вспомнил их – с чувством ненависти к этому идеальному отеческому образу, который будет преследовать его, наверно, до самой смерти.
Он знал одно: ехать надо дальше на юг; так он и поехал, один, – так и приехал в Самбуко.
Кое-что из этой самоубийственной поездки он все же мог потом вспомнить: под проливным дождем и под парами граппы, на виляющем мотороллере, он только чудом (или за счет слезного благословения Поппи и Евангелия, которое ее туповатый братец Альфри пронес через всю нормандскую кампанию, а Поппи засунула ему в грудной карман) не закончил свой путь под колесами грузовика или автобуса. Дождь хлестал его по шее. вода ручейками стекала в туфли. Для бодрости духа он пел гимны, методистские гимны, полные пыла, кротости и любви к конфетному спасителю. И рядом Он идет со мной! – орал Касс дороге. – И разговор ведет со мной, и говорит, что я Ему принадлежу. Весь во власти неожиданного религиозного тика, он смеялся, но при этом был на грани слез, глотал граппу и одной рукой удерживал виляющий мотороллер на опасной горной дороге. У креста, у креста я увидел Свет впервые! Огромные грузовики обгоняли его, обдавая водой из-под колес; один раз в кузове Кассу померещился его старый дядя – уменьшаясь вдали, дядя укоризненно грозил ему пальцем. И камень свалился с души… Низкий черный старый «мазерати» прошел впритирку, взвизгнул тормозами, его занесло в дождевой мгле, и Касс чуть не слетел с дороги. Воспоминания радужной пленкой слез застилали глаза. Вера благодатная – Христос со мной! Вся Италия окуталась сыростью и холодом. О, дивное предчувствие Славы неземной. Наконец он перестал петь и размягченно погрузился в заповедные глубины собственной души. Мотороллер уже более или менее слушался его. Какого града взыскуя, трясся он в седле, какое видение, какая ослепительная мечта влекла его в эту страшную мокрядь, он сам не знал; но к полудню, когда солнце ударило в склон Везувия, а под горой открылся Неаполь, морской постоялец, запутанный, голубой и дымчатый, поразительный, как Иерусалим, им овладело предчувствие, очень похожее на восторг. Касс не остановился там ни поесть, ни отдохнуть. Что-то гнало его дальше. С одеревенелыми ногами и растертым задом, на крутых виражах пересекая путаницу трамвайных рельсов, он тарахтел по дождливой виа Монтеоливето, где на него сразу напала ликующая, грязная орда южных запахов – соленого моря, душистого перца, сточных канав, – и бодрый любовный гомон, и яркие, дерзкие черные глаза, и горластый сутенер лет самое большее десяти и ростом ему по колено, незабываемо жуткий, с голубой воронкообразной ямой на месте уха, который бежал за ним пять кварталов и уговаривал попользоваться своей сестрой. «Э, Джо, может, брата моего хочешь?» Может, подумал Касс, глядя на узкие бедра мальчишки, и в груди у него что-то печально шевельнулось, может, раз женщинами уже не интересуюсь, но потом прогнал эту мысль и прогнал мальчишку, дав ему несколько лир и легкого пинка под зад, – и газанул по шоссе в Сорренто.
Опять пошел дождь, а он все еще не знал, зачем гонит дальше. Между заснеженной вершиной Везувия и темной гладью бухты, как лежачий утес среди летней зелени, простерся мол, в тине и водорослях, обнаженных отливом. На краю мола под ливнем удили рыбу трое босоногих дрожащих мальчишек и важный толстый священник, и Касс остановился задумчиво: по силам ли ему нарисовать эту трогательную и нелепую сцену, – решил, что не по силам, и поехал дальше. Граппы в бутылке почти не осталось. В Сорренто под вечер он очутился в закоптелом баре, где-то на берегу, – пил апельсиновую водку, с потным барменом в трусах и майке разучивай песни на непроизносимом диалекте, играл в настольный футбол с косоглазым парнем в американской военной рубашке, мыл руки в запакощенной раковине, из которой лилось прямо в море с высоты пятнадцати метров; там, некстати вздумав завести часы, обронил их в море и безумно загоревал. «Sono pazzo! – со слезами жаловался он бармену. – Я сумасшедший! Сумасшедший!» И оглянуться не успел, как снова ехал на мотороллере, к Позитано и Амальфи, едва вписываясь в крутые повороты. Над Позитано проколол шину, сел на обочине и залатал ее непослушными руками. Вскоре у него кончился бензин – на беду или же к счастью, смотря по тому, как расценивать все происшедшее потом в Самбуко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160
Поппи приехала за ним и привезла в коробке одежду. (У него хватило сил постучать в дверь и завопить, после чего прихромал злодейского вида швейцар, которому он посулил золотые горы за телефонный звонок. Потом швейцар принес ему бутылку с водой, и он выпил ее залпом.) Убитая и заплаканная Поппи при виде его вздохнула с облегчением и, как всегда, простила. Терзаясь угрызениями, он наврал ей, будто в баре на пьяцца Мадзини связался с дурной компанией – парой курчавых сомалийских негров, которые двух слов не могли связать по-итальянски, – они опоили его каким-то шаманским зельем, а потом обокрали и раздели. Поппи приняла его рассказ за чистую монету, и от этого ему стало стыдно вдвойне. В тряском такси при свете утра он положил голову к ней на колени и мучился, мучился и проклинал себя вполголоса. От нее он узнал, что гостиница расположена на паршивой трущобной улочке в стороне от виа Аппиа Нуова – чуть ли не за городской чертой – и что он провел там целый день и целую ночь. Была страстная пятница, и небо цвета семги наливалось печалью и надеждой, и колокола молчали над Римом.
VII
С сырым мясом на глазу, с бинтом на разбитом пальце и синей мазью на причинных местах три дня он пасся, как больная корова, на опушках сна – выздоравливал. Кошмар не повторялся, но Касс подолгу о нем думал. Что он означает? Касс мучительно пытался ухватить смысл сна; каждая подробность рисовалась выпукло, словно дело было только вчера, но, когда он пробовал сложить их, получался какой-то темный сумбур. Вероятно, решил он, это вид помешательства.
Так или иначе, он понимал, что в трезвенниках не удержался, что его опять закрутило и с этой карусели ему теперь долго не спрыгнуть. Все его помыслы сосредоточились на бегстве как на первейшей необходимости – удрать, все равно куда, лишь бы скорее; сбывалось пророчество доброго Слоткина, флотского психиатра, который именно так и сказал Кассу: «Вы всю жизнь будете беглецом». Голос у него был отеческий, а в глазах – печаль человека, который уже не раз пытался, но не мог помочь разным беглецам и эскапистам; однако слова эти засели в голове, и на другой день после Пасхи, выбравшись из постели, Касс вспомнил их – с чувством ненависти к этому идеальному отеческому образу, который будет преследовать его, наверно, до самой смерти.
Он знал одно: ехать надо дальше на юг; так он и поехал, один, – так и приехал в Самбуко.
Кое-что из этой самоубийственной поездки он все же мог потом вспомнить: под проливным дождем и под парами граппы, на виляющем мотороллере, он только чудом (или за счет слезного благословения Поппи и Евангелия, которое ее туповатый братец Альфри пронес через всю нормандскую кампанию, а Поппи засунула ему в грудной карман) не закончил свой путь под колесами грузовика или автобуса. Дождь хлестал его по шее. вода ручейками стекала в туфли. Для бодрости духа он пел гимны, методистские гимны, полные пыла, кротости и любви к конфетному спасителю. И рядом Он идет со мной! – орал Касс дороге. – И разговор ведет со мной, и говорит, что я Ему принадлежу. Весь во власти неожиданного религиозного тика, он смеялся, но при этом был на грани слез, глотал граппу и одной рукой удерживал виляющий мотороллер на опасной горной дороге. У креста, у креста я увидел Свет впервые! Огромные грузовики обгоняли его, обдавая водой из-под колес; один раз в кузове Кассу померещился его старый дядя – уменьшаясь вдали, дядя укоризненно грозил ему пальцем. И камень свалился с души… Низкий черный старый «мазерати» прошел впритирку, взвизгнул тормозами, его занесло в дождевой мгле, и Касс чуть не слетел с дороги. Воспоминания радужной пленкой слез застилали глаза. Вера благодатная – Христос со мной! Вся Италия окуталась сыростью и холодом. О, дивное предчувствие Славы неземной. Наконец он перестал петь и размягченно погрузился в заповедные глубины собственной души. Мотороллер уже более или менее слушался его. Какого града взыскуя, трясся он в седле, какое видение, какая ослепительная мечта влекла его в эту страшную мокрядь, он сам не знал; но к полудню, когда солнце ударило в склон Везувия, а под горой открылся Неаполь, морской постоялец, запутанный, голубой и дымчатый, поразительный, как Иерусалим, им овладело предчувствие, очень похожее на восторг. Касс не остановился там ни поесть, ни отдохнуть. Что-то гнало его дальше. С одеревенелыми ногами и растертым задом, на крутых виражах пересекая путаницу трамвайных рельсов, он тарахтел по дождливой виа Монтеоливето, где на него сразу напала ликующая, грязная орда южных запахов – соленого моря, душистого перца, сточных канав, – и бодрый любовный гомон, и яркие, дерзкие черные глаза, и горластый сутенер лет самое большее десяти и ростом ему по колено, незабываемо жуткий, с голубой воронкообразной ямой на месте уха, который бежал за ним пять кварталов и уговаривал попользоваться своей сестрой. «Э, Джо, может, брата моего хочешь?» Может, подумал Касс, глядя на узкие бедра мальчишки, и в груди у него что-то печально шевельнулось, может, раз женщинами уже не интересуюсь, но потом прогнал эту мысль и прогнал мальчишку, дав ему несколько лир и легкого пинка под зад, – и газанул по шоссе в Сорренто.
Опять пошел дождь, а он все еще не знал, зачем гонит дальше. Между заснеженной вершиной Везувия и темной гладью бухты, как лежачий утес среди летней зелени, простерся мол, в тине и водорослях, обнаженных отливом. На краю мола под ливнем удили рыбу трое босоногих дрожащих мальчишек и важный толстый священник, и Касс остановился задумчиво: по силам ли ему нарисовать эту трогательную и нелепую сцену, – решил, что не по силам, и поехал дальше. Граппы в бутылке почти не осталось. В Сорренто под вечер он очутился в закоптелом баре, где-то на берегу, – пил апельсиновую водку, с потным барменом в трусах и майке разучивай песни на непроизносимом диалекте, играл в настольный футбол с косоглазым парнем в американской военной рубашке, мыл руки в запакощенной раковине, из которой лилось прямо в море с высоты пятнадцати метров; там, некстати вздумав завести часы, обронил их в море и безумно загоревал. «Sono pazzo! – со слезами жаловался он бармену. – Я сумасшедший! Сумасшедший!» И оглянуться не успел, как снова ехал на мотороллере, к Позитано и Амальфи, едва вписываясь в крутые повороты. Над Позитано проколол шину, сел на обочине и залатал ее непослушными руками. Вскоре у него кончился бензин – на беду или же к счастью, смотря по тому, как расценивать все происшедшее потом в Самбуко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160