– О мои боги, Набу и Мардук, когда вы торжественно въезжаете в Вавилон по этой дороге, пусть ваши уста изрекут обо мне доброе слово! Перед вами хожу я во дни моей жизни до самых далеких дней, пусть не состарюсь я и пребуду всегда в здравии тела и веселье сердца!
Крики ликования, восхваления богов и царя поднялись над стенами Дороги процессий, и отдельным рокочущим эхом полетели к городским окраинам. Теперь грандиозное шествие двинулось вдоль стен дворца до Эсагилы, чьи монументальные башни виднелись над храмовыми стенами. Вавилон бурлил, а над городом безмолвно возвышался зиккурат, равных которому не было в целом свете.
Сильный сухой ветер дул на необъятной равнине. Тучи опустились ниже и потекли быстрее, наискось, к далекому, ровному, точно меч, горизонту. Вокруг, и в небе и на земле, была пустота, заползающая в душу, крик и мучительный стон ветра. Хлопали полотнища шатров и палаток, пламя костров, невидимое в резком свете дня, металось и гудело. Здесь, в этом краю, не было теней. Безумное солнце выскакивало из-за горизонта, чтобы простоять в зените, как всевидящее око, до сумерек, и алым, раскаленным шаром покатиться в страну мертвых. Люди Авель-Мардука не были истощены физически – хватало еды и питья. Но принц все чаще замечал взгляды воинов, направленные вдаль, в необъятность, пустоту, где затеряешься, пропадешь, станешь выть с ветром, как неприкаянный дух. Молчаливая тоска была в этих взглядах. Равнина сковывала волю, выпивала по капле жизнь войска, и Авель-Мардук с каждым днем замечал все большие перемены.
Папирусы, приходящие из Вавилона, лишали принца покоя, вселяли такую тревогу, что он не мог спать по ночам. Идину удалось убедить Авель-Мардука, что отходить сейчас – преждевременно, что нельзя оставлять Хаттушаш, не свернув ему шею. Да, царь хеттов мертв, но есть преемник. И не пройдет и нескольких лет, как непокорный народ вновь восстанет, и вновь окрасятся кровью воды Галиса.
Третьего дня под стенами Хаттушаша сошлись оба войска. Жестокая была битва, но хетты понесли куда больший урон. Рука Вавилона сильна, и будет так во веки, пока стоит державный Вавилон перед лицом верховного законодателя Мардука. Так думал принц, глядя на сражение с кургана, где бесновался ветер… Вавилон уйдет из этого пустого края только с победой.
Теперь Авель-Мардук сидел у стола, облокотившись о тяжелую деревянную столешницу. Длинное платье с глубоким вырезом, без рукавов, подчеркивало красоту его атлетического тела. Волосы были скреплены драгоценной заколкой и покоились на спине, словно сложенные крылья летучей мыши.
Перед принцем лежал развернутый папирус. Он вглядывался в арамейские знаки, лицо его выражало задумчивость. Выл ветер, все тот же ветер, не стихающий ни днем, ни ночью. Он задувал под полог шатра, качались кисти на ложе принца, и трещало пламя в плоских чеканных чашах.
Вошел Идин. Он был в полном боевом облачении, с луком за спиной и коротким мечом у бедра. Одной рукой он снял шлем, другой откинул назад волосы, упавшие на лицо.
– Ты звал меня, – сказал он. Авель-Мардук кивнул, не поднимая глаз на Идина.
– Ты словно не рад победе, господин, – проговорил Идин. – Ты мрачен, словно Эрра стоит у тебя за спиной, словно ты сам – бог войны.
– У меня за спиной павшие воины, брат, – отвечал принц. – Каждый раз в сражениях я остаюсь с погибшими. Умираю с ними.
– Это плата за право быть принцем, – проговорил Идин и почтительно склонил голову.
Авель-Мардук задумчиво перебирал на столе свитки папируса и глиняные таблички. Донеслось ржание коней, где-то близко залаяли псы. Перекликалась дневная стража. Принц молчал. Идин подошел и остановился перед ним, глядя на склоненную благородную голову.
– Ты говоришь о плате. Нет, этого было бы мало! Судьба дает и тут же отнимает. Вот! Вот!!! – Авель-Мардук стиснул в кулак папирус и потряс им перед лицом Идина. – Вот! И это плата тоже! Жрецы готовят переворот. Династия, при которой Вавилон возвысился и стал процветающим городом, им неугодна. Все, чему служили мой отец и дед, им противно. Конечно! Они и под Ассирией неплохо жили. Подлецы!
Он бросил на стол папирус. Немного успокоился. Поправил платье. Его черные глаза горели гневом. Идин любил этот пронзительный взгляд, этого человека, ради которого неоднократно шел на смерть.
– Отец пишет, что считает своим долгом защитить меня, не дать расползтись гнили по всей стране. Но я знаю, он не пойдет на крайние меры, не поднимет руку на жрецов. Это должен сделать я, – принц положил руку на плечо друга. – Ты – мой соратник и брат. Ты-то знаешь, что я прав.
– Знаю, – кивнул Идин. Авель-Мардук улыбнулся.
– Наместник Хаттушаша понял, 'что шансов нет, он оказался не глупцом, что ж, это приятно. Хоть Хаттушаш и открыл ворота, город грабить не позволяю. Ни один кусочек серебра не должен пропасть, не должен быть разбит ни один горшок. Пусть побежденные прославляют щедрость Вавилона! Но мелкие города и селения, что попадутся на пути, – добыча воинов. Отметим победу и выпьем за скорое возвращение в прекрасный город, брат.
Авель – Мардук направился к столику, стоявшему отдельно. Круглые кувшины Междуречья соседствовали с изящными сосудами из Сирии и амфорами с Крита. Принц налил неразбавленного вина в две чаши, одну протянул Идину.
– Выступаем сегодня вечером. Пойдем быстро. Утром будем у Галиса. Нужно поскорее возвращаться, брат. Я должен быть с отцом.
Адапа проснулся оттого, что какой-то шум доносился снизу, из-под пола. Шум не затихал и не усиливался, он звучал монотонно и слаженно, точно гудение пчелиного роя, и только глиняная свистулька звучала глухо и грустно, хотя играющий пытался изобразить веселую мелодию.
Он открыл глаза. В комнате было темно. На столе стояла лампа, уже горевшая еле-еле. Она не могла дать света этому крохотному миру, ограниченному с четырех сторон, лишь красно-золотая аура мерцала в сумраке. Это был теплый сумрак, фиолетовый, с капелькой белил и краплаком в густых, клубящихся углах. Ламассатум спала, разметав черные, пряные волосы.
Сознание Адапы просыпалось медленно и сладко, разворачивая пестрые, измятые крылья. Воспоминание о том, что он пережил здесь, в этой комнате, с этой девушкой, взволновало его. И, улыбающийся, голый, он потянулся к ней. Кожа ее была так нежна, что даже легкие прикосновения оставляли на ней светло-коричневые пятна. Два маленьких холмика – ее груди – в ложных, пугливых отсветах лампы едва-едва поднимались и опускались. Дышала она бесшумно.
Адапа стал целовать ее медленными поцелуями, боясь разбудить, и желая, чтобы она проснулась. Он не хотел думать ни о чем: ни о том, что было до нее, ни о том, что будет потом, ни о том даже, что было между ними. И любовь ли это? Он боялся потерять, спугнуть этот волшебный миг, краткость которого он осознавал и который пытался удержать, продлить, выпить без остатка, оставить где-то вот здесь, у сердца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66