Хлопнула дверь. Анна Федоровна пошарила по перине, спросила испуганно:
— Сергей Александрович, где вы?
Обняла, зашептала:
— Ложись, миленький, ложись…
— Кто это приходил?
— По делу, Сереженька. Милиционер. Черт кривой! Почему, говорит, ваших караульных не видно?
— Врешь! Я слышал… Это твой бывший кобель!
Анна Федоровна завернулась в простыню, засветила лампу, села на смятую перину.
— Идите-ка домой, Сергей Александрович. Мужики у меня были, а кобелей не заводила. Вы — первый.
— Дура!
— Иди, миленький, иди! Маменька, поди, беспокоится, куда дите пропало.
До чего же не хотелось Сергею уходить! Анна Федоровна, поправляя волосы, подняла руки — простыня упала на колени…
— Ладно, не будем ссориться, — примирительно начал Сергей.
Анна Федоровна ловко накинула платье; защелкивая кнопки, ласково перебила:
— Я не ссорюсь, миленький. Мне, бабе-дворняге, с тобой, офицером, никак это невозможно — ссориться. Поздно, миленький. Я спать хочу. Уходи, дорогой. Какнибудь потом зайдешь.
— Ты что, совсем одурела? Второй час.
— А ты не бойся. Я тебя до двери провожу.
Слова Анна Федоровна произносила ласковые, а голос сухой, лицо непонятное — не злое, не обиженное, — гордое: «Не замай!», «Не подходи!».
Очутившись на темной, холодной лестнице, Сергей сообразил, какую глупость он сотворил, постучал в дверь сначала тихо, потом погромче.
Анна Федоровна спросила:
— Кто там?
— Открой. Я ремень забыл.
— Днем приходите, — все тем же ласковым тоном ответила Анна Федоровна.
Сергей выругался и поплелся на четвертый этаж.
Отпер дверь, но она оказалась на цепочке. К двери подошел отец, посмотрел в щель, молча снял цепочку и так же молча повернулся спиной.
После, днем, Сергей искренне жалел, что не смог сдержать бешеного, злого крика. Уж очень много накопилось: неудачный визит к Денежкиной, выгнавшей его, как мальчишку, недовольство собой, родителями, пьяные ночи.
— Что ты мне спину показываешь? Ты лицом ко мне повернись. Давай поговорим!
— Хорошо, Сережа, после поговорим. Я занят сейчас.
— Чем это ты занят? Доклады для большевиков сочиняешь?
— У меня гости, Сергей.
Из кабинета отца в переднюю шагнули двое. Один — лет сорока, высокий, худощавый, с высоким лбом, небольшой бородкой. Второй — среднего роста, с пышной шевелюрой, в кожаной тужурке — прошел мимо Сергея, не обратив на него никакого внимания, взял кепку, встал у двери.
Сергей шутовски раскланялся, шаркнул ногой:
— Очень приятно. Пухов. Так сказать, младший. С кем имею честь?
Худощавый подал руку:
— Дзержинский.
Сергей, пожимая руку, растерянно посмотрел на отца.
Профессор неожиданно засмеялся:
— Вспомнил, Феликс Эдмундович! Вот память! Недаром медики говорят — первый признак склероза. Зелинский Николай Дмитриевич! Вы с ним не знакомы?
— Нет.
— Я вас познакомлю. Интереснейшая личность. Когда в университете лекции читал — яблоку негде было упасть. Потом поссорился с этим министром…
— С Кассо, — подсказал человек от двери. — Только он, кажется, не поссорился, а ушел в знак протеста против поведения Кассо.
— Вот именно! Николай Дмитриевич сейчас проводит интереснейшие опыты, пытается получить из мазута первосортный бензин.
— Спасибо, Александр Александрович. Обязательно познакомьте. Извините, что так долго засиделись. Увидимся завтра. Впрочем, завтра уже наступило…
Профессор осторожно открыл дверь в спальню, разделся и тихо лег. Как ни старалась Лидия Николаевна плакать беззвучно, все же Пухов услышал.
— Не надо, Лидуша. Все образуется…
— Саша, милый. Что же это происходит? Он же совсем пропадет. Каждый день пьяный. Что делать? Поговори с ним, помоги ему.
Александр Александрович оделся.
— Хорошо. Поговорю.
Сергея дома не оказалось. Видно, только что ушел — дверная цепочка еще качалась. Но дверь была закрыта тихо, без обычного грохота.
Слово предоставляется Владимиру Ильичу
В понедельник двадцать девятого апреля приехал отец и Фрунзе.
— Эх вы, сони московские! — шутил отец, выкладывая на стол коричневые лепешки из жмыха. — Это все мать: возьми да возьми! Голодные они там, совсем, наверно, отощали! А они вкусные, пока горячие, а остынут — как камни.
— Хорошо в бабки играть вместо биты, — мрачно пошутил Фрунзе.
В этот раз он показался Андрею усталым, посеревшим. Когда Фрунзе, выпив стакан чаю, ушел, Андрей спросил отца:
— Что с ним?
— Весна — язва донимает. Мы пробовали через Софью Алексеевну, чтобы он лучше других питался, яиц раздобыли, с молочницей договорились. Послал он нас! С утра ему всегда хуже, днем разгуляется.
Андрей подал отцу вчерашний номер «Правды»:
— Читал? Тут статья Ленина «Очередные задачи Советской власти».
Отец схватил газету, так и впился в нее.
За пятнадцать лет пребывания в партии Михаил Иванович повидал всякое. Были радостные, счастливые дни лета 1905 года, когда на берегу Талки заседал первый в мире Совет рабочих депутатов и когда казалось, что победа революции совсем близка. Были и горькие дни, особенно в декабре, когда из рабочего отряда, ушедшего под командой Арсения в Москву, вернулось живыми меньше половины.
Были тюрьмы — шуйская, владимирская, десятка полтора пересыльных — с тяжелым спрессованным воздухом, парашами, клопами, баландой; были зимние этапы — прошел не одну сотню верст и на всю жизнь запомнил, как в тюремном дворе выкликали:
— Семенов?
— Есть!
— Творогов?
— Разрешите доложить, ваше благородие?
Творогов ночью преставился.
— Хорошо. Тачкин, вычеркни.
— Есть!
Была одна из самых главных тюрем Российской империи — Александровский централ.
Были месяцы без единого письма из дому — наказание за строптивый нрав, были голодовки, неудавшиеся побеги, отсидка в карцере, но никогда Михаил Иванович не падал духом.
Случались страшные дни, куда страшнее, чем этап или карцер, когда узнавал о гибели товарищей — повешенных, расстрелянных, умерших в тюрьмах от чахотки, не выдержавших и наложивших на себя руки.
Случались дни, когда кипел от гнева и презрения, узнавая об изменах бывших друзей: Константин Захаров стал городовым, Дмитрий Ухов сразу из тюрьмы пошел в монахи.
Был незабываемый путь домой из далекой Сибири в марте 1917 года. На паровозе алое полотнище: «Привет политическим заключенным!» На вагонах красные флаги. А какие люди в вагонах: худые, плохо одетые — смесь арестантского со штатским и солдатским, — но все веселые, будто хмельные, перебираются из вагона в вагон, разыскивают земляков. Объятия, поцелуи. Слезы на глазах — ничего не поделаешь, поистрепали в тюрьмах нервы.
Споры из тюремных камер перенеслись на митинги, собрания, длившиеся сутками.
Боже ты мой, что творилось даже в маленькой, по сравнению с другими промышленными городами, Шуе!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141