— Что вам еще надо? Выходит, скоро конец?
До конца было еще далеко. От Франкфурта-на-Одере до Берлина по прямой оставалось около семидесяти километров. Но это по прямой, для самолетов по воздуху, а танки, пехота должны были идти по земле, начиненной минами, усеянной дзотами, ощетинившейся гранитными и железобетонными надолбами, по земле, на которой был пристрелян каждый метр, по земле, где каждая высота являлась крепостью, где радио день и ночь орало о зверствах русских, которые якобы режут немецких детей, насилуют немецких женщин, а потом топят их в реках и каналах, о варварах коммунистах я комиссарах, у каждого из которых набор инструментов для самых страшных пыток, а в обозах складные виселицы и кресты для распятия… Советские солдаты должны были преодолевать не только водные преграды, но и ненависть и страх, воспитанные в немецком народе Геббельсом и его подручными.
Я понимал, что последние километры перед Берлином будут невероятно трудными, много наших солдат останется тут лежать навеки.
Я считал себя обязанным сделать все от меня зависящее, чтобы жертв было меньше. Для этого я должен был узнавать все об обороне врага, о его возможностях к сопротивлению.
Весь глубокий смысл слов «пир во время чумы» я понял на свадьбе Власова и Адели Белинберг в середине апреля 1945 года. Они мне казались просто сумасшедшими: советские войска угрожали Берлину, а тут свадьба, церковная служба, с венцами, «Исайя, ликуй!», обручальные кольца, свадебный стол. Прислал поздравление Гиммлер, заскочил на минуту заместитель Риббентропа, кричали «горько!» и, разумеется, «хайль Гитлер!».
Сначала все соблюдали хотя бы внешнее приличие: подходили к ручке фрау Власовой, щелкали каблуками, произносили: «Поздравляем!», «От всей души!», «Примите мои поздравления». Правда, никто не сказал: «Желаем счастья на долгие годы». Только быстро захмелевший дьякон рявкнул: «Многая лета, многая лета». Потом напились, и началось нечто невообразимое: горланили песни. Странно, дико было слушать тут наши советские песни: «Как родная меня мать провожала», «Догадайся, мол, сама…» Кто-то было затянул «Катюшу», на него яростно зашикали, и виноватый, как ни был пьян, поспешил исчезнуть.
А когда «молодые» ушли, появились неизвестные девки, они приволокли с собой пьяного гармониста, и начался шабаш. Закутный, потный, красный, плясал барыню, упал, не мог подняться, а когда к нему бросились на помощь, пустил такую струю матерщины, что даже комендант Хитрово развел руками: «Вот это виртуоз!»
Трухин с мертвенно-бледным лицом лежал на длинном диване, свесив ноги. Возле него сидела рыжая особа, он не обращал на нее никакого внимания, пристально, не мигая, смотрел в потолок.
Гармонист заиграл вальс «На сопках Маньчжурии». Кто-то истерично плакал.
Началась бомбежка, погас свет, визжали девки, матерился Закутный.
Вскоре Власов, Закутный, Трухин уехали в Карловы Вары (тогда говорили — в Карлсбад). Туда еще в марте удрала большая часть КОНРа, в том числе Жиленков и Малышкин. Куда Власов дел свою Адель, я не знаю, больше я ее никогда не встречал. Возможно, она поняла, что надежды жить в Зимнем и Ливадийском дворцах рухнули, и удрала в западном направлении. Как говорят, бог с ней, с этой неудачной претенденткой на звание «первой дамы Остланда».
Да и самому Власову надо было думать не столько о «спасении России», сколько о спасении собственной шкуры.
Любой участник нашей разведывательной группы — и прежде всего я, Орлов, Рукавишников — мог пристрелить Власова, но такого приказа Центр не давал, приказывали другое — не выпускать предателя из поля зрения, брать, когда это потребуется, живым.
Я часто вспоминал разговор с Алексеем Мальгиным. Тогда я сказал:
— Я готов совершить приговор над этим выродком.
— Этого мы тебе не поручаем. Его будут судить…
Теперь мне надо было позаботиться о том, как бы Власов не поспешил за своей супругой на Запад, не ушел от справедливого возмездия. И я отправился вслед за ним в Карловы Вары.
В эти последние дни решающее слово в КОНРе принадлежало Малышкину и Жиленкову. Дело дошло до того, что совещания, а они собирались в день по многу раз, проводились в отеле «Ричмонд», где жил Малышкин, и Власов, растерянный, подавленный, потерявший самообладание, покорно приходил выслушивать мрачные предсказания Малышкина и фантастические новости Жиленкова.
Проверить слухи было не у кого. «Посредников», «личных представителей» рейхсфюрера СС Крегера, Штрикфельда рядом не было — оберфюрерам, гауптштурмфюрерам, группенфюрерам было не до Власова, для них самих наступил последний час, приходилось думать о себе.
Сейчас я уже не помню всех невероятнейших слухов, которые возникали тогда среди конровцев ежеминутно. Помню лишь, что Жиленков так разглагольствовал о Ялтинской конференции, как будто он был там.
И еще помню, как Закутный по секрету поделился со мной сногсшибательной новостью:
— Вчера Власов и Жиленков весь день сочиняли письмо Черчиллю. Вы, мол, нас не трогайте, а помогите нам. Мы наипервейший заслон от коммунизма.
— Послали? — спросил я.
— Отправили с Жеребковым.
Все разговоры в конце концов сводились к одному — как уйти от приближающихся советских войск.
Последняя ночь в крепости Вюльцбург
Как ни высоки стены крепости, как ни бдительна охрана, а все же в крепости Вюльцбург о продвижении Советской Армии знали все. За немыслимую плату — чудом не отобранные золотые часы — генерал Снегов купил у охранника карту Европы, вырванную из ученического атласа. Карта, протертая на сгибах, старенькая, масштаб 1: 3 500 000, не только мелких, даже средних городов нет — только крупные, железные дороги — только самые главные; для военных людей не карта, а недоразумение. А как были ей рады! Сколько раз на нее смотрели! Сколько возникало яростных споров.
— Где же этот Вурцен?
— По-моему, недалеко от Дрездена.
— А по-моему, ближе к Лейпцигу.
— Ну и карта, черт ее раздери!..
И так целыми днями. И еще была одна постоянная тема для бесед: «Дойдут до Вюльцбурга наши или не дойдут?»
— Дошли бы, дачсоюзнички закапризничают. Слишком далеко, скажут, забрались.
— А если наши не дойдут, как же тогда мы? Кто нас вызволит?
— Да что ты все о себе, Иван, хлопочешь? Разве в нас дело?
— Понятно, не в нас, а дожить хочется…
В ночь на 21 апреля над крепостью бушевала гроза. Раскаты грома мешались с грохотом артиллерийской канонады.
В камерах и коридорах погас свет. Охранники бегали с карманными фонариками и пинками, криками поднимали военнопленных.
— Быстрее, быстрее! На плац!
Михаил Федорович Лукин привычно потрогал пуговицы, пришитые на поясе брюк. Пуговицы как пуговицы, десять штук. Когда при осмотре охрана спрашивала, почему пришиты не на положенном месте, Лукин охотно отвечал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
До конца было еще далеко. От Франкфурта-на-Одере до Берлина по прямой оставалось около семидесяти километров. Но это по прямой, для самолетов по воздуху, а танки, пехота должны были идти по земле, начиненной минами, усеянной дзотами, ощетинившейся гранитными и железобетонными надолбами, по земле, на которой был пристрелян каждый метр, по земле, где каждая высота являлась крепостью, где радио день и ночь орало о зверствах русских, которые якобы режут немецких детей, насилуют немецких женщин, а потом топят их в реках и каналах, о варварах коммунистах я комиссарах, у каждого из которых набор инструментов для самых страшных пыток, а в обозах складные виселицы и кресты для распятия… Советские солдаты должны были преодолевать не только водные преграды, но и ненависть и страх, воспитанные в немецком народе Геббельсом и его подручными.
Я понимал, что последние километры перед Берлином будут невероятно трудными, много наших солдат останется тут лежать навеки.
Я считал себя обязанным сделать все от меня зависящее, чтобы жертв было меньше. Для этого я должен был узнавать все об обороне врага, о его возможностях к сопротивлению.
Весь глубокий смысл слов «пир во время чумы» я понял на свадьбе Власова и Адели Белинберг в середине апреля 1945 года. Они мне казались просто сумасшедшими: советские войска угрожали Берлину, а тут свадьба, церковная служба, с венцами, «Исайя, ликуй!», обручальные кольца, свадебный стол. Прислал поздравление Гиммлер, заскочил на минуту заместитель Риббентропа, кричали «горько!» и, разумеется, «хайль Гитлер!».
Сначала все соблюдали хотя бы внешнее приличие: подходили к ручке фрау Власовой, щелкали каблуками, произносили: «Поздравляем!», «От всей души!», «Примите мои поздравления». Правда, никто не сказал: «Желаем счастья на долгие годы». Только быстро захмелевший дьякон рявкнул: «Многая лета, многая лета». Потом напились, и началось нечто невообразимое: горланили песни. Странно, дико было слушать тут наши советские песни: «Как родная меня мать провожала», «Догадайся, мол, сама…» Кто-то было затянул «Катюшу», на него яростно зашикали, и виноватый, как ни был пьян, поспешил исчезнуть.
А когда «молодые» ушли, появились неизвестные девки, они приволокли с собой пьяного гармониста, и начался шабаш. Закутный, потный, красный, плясал барыню, упал, не мог подняться, а когда к нему бросились на помощь, пустил такую струю матерщины, что даже комендант Хитрово развел руками: «Вот это виртуоз!»
Трухин с мертвенно-бледным лицом лежал на длинном диване, свесив ноги. Возле него сидела рыжая особа, он не обращал на нее никакого внимания, пристально, не мигая, смотрел в потолок.
Гармонист заиграл вальс «На сопках Маньчжурии». Кто-то истерично плакал.
Началась бомбежка, погас свет, визжали девки, матерился Закутный.
Вскоре Власов, Закутный, Трухин уехали в Карловы Вары (тогда говорили — в Карлсбад). Туда еще в марте удрала большая часть КОНРа, в том числе Жиленков и Малышкин. Куда Власов дел свою Адель, я не знаю, больше я ее никогда не встречал. Возможно, она поняла, что надежды жить в Зимнем и Ливадийском дворцах рухнули, и удрала в западном направлении. Как говорят, бог с ней, с этой неудачной претенденткой на звание «первой дамы Остланда».
Да и самому Власову надо было думать не столько о «спасении России», сколько о спасении собственной шкуры.
Любой участник нашей разведывательной группы — и прежде всего я, Орлов, Рукавишников — мог пристрелить Власова, но такого приказа Центр не давал, приказывали другое — не выпускать предателя из поля зрения, брать, когда это потребуется, живым.
Я часто вспоминал разговор с Алексеем Мальгиным. Тогда я сказал:
— Я готов совершить приговор над этим выродком.
— Этого мы тебе не поручаем. Его будут судить…
Теперь мне надо было позаботиться о том, как бы Власов не поспешил за своей супругой на Запад, не ушел от справедливого возмездия. И я отправился вслед за ним в Карловы Вары.
В эти последние дни решающее слово в КОНРе принадлежало Малышкину и Жиленкову. Дело дошло до того, что совещания, а они собирались в день по многу раз, проводились в отеле «Ричмонд», где жил Малышкин, и Власов, растерянный, подавленный, потерявший самообладание, покорно приходил выслушивать мрачные предсказания Малышкина и фантастические новости Жиленкова.
Проверить слухи было не у кого. «Посредников», «личных представителей» рейхсфюрера СС Крегера, Штрикфельда рядом не было — оберфюрерам, гауптштурмфюрерам, группенфюрерам было не до Власова, для них самих наступил последний час, приходилось думать о себе.
Сейчас я уже не помню всех невероятнейших слухов, которые возникали тогда среди конровцев ежеминутно. Помню лишь, что Жиленков так разглагольствовал о Ялтинской конференции, как будто он был там.
И еще помню, как Закутный по секрету поделился со мной сногсшибательной новостью:
— Вчера Власов и Жиленков весь день сочиняли письмо Черчиллю. Вы, мол, нас не трогайте, а помогите нам. Мы наипервейший заслон от коммунизма.
— Послали? — спросил я.
— Отправили с Жеребковым.
Все разговоры в конце концов сводились к одному — как уйти от приближающихся советских войск.
Последняя ночь в крепости Вюльцбург
Как ни высоки стены крепости, как ни бдительна охрана, а все же в крепости Вюльцбург о продвижении Советской Армии знали все. За немыслимую плату — чудом не отобранные золотые часы — генерал Снегов купил у охранника карту Европы, вырванную из ученического атласа. Карта, протертая на сгибах, старенькая, масштаб 1: 3 500 000, не только мелких, даже средних городов нет — только крупные, железные дороги — только самые главные; для военных людей не карта, а недоразумение. А как были ей рады! Сколько раз на нее смотрели! Сколько возникало яростных споров.
— Где же этот Вурцен?
— По-моему, недалеко от Дрездена.
— А по-моему, ближе к Лейпцигу.
— Ну и карта, черт ее раздери!..
И так целыми днями. И еще была одна постоянная тема для бесед: «Дойдут до Вюльцбурга наши или не дойдут?»
— Дошли бы, дачсоюзнички закапризничают. Слишком далеко, скажут, забрались.
— А если наши не дойдут, как же тогда мы? Кто нас вызволит?
— Да что ты все о себе, Иван, хлопочешь? Разве в нас дело?
— Понятно, не в нас, а дожить хочется…
В ночь на 21 апреля над крепостью бушевала гроза. Раскаты грома мешались с грохотом артиллерийской канонады.
В камерах и коридорах погас свет. Охранники бегали с карманными фонариками и пинками, криками поднимали военнопленных.
— Быстрее, быстрее! На плац!
Михаил Федорович Лукин привычно потрогал пуговицы, пришитые на поясе брюк. Пуговицы как пуговицы, десять штук. Когда при осмотре охрана спрашивала, почему пришиты не на положенном месте, Лукин охотно отвечал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141