ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Уехали себе на машине, понурые и виноватые, у нее к ним не было жалости, точно, не было. Но вот потянулись дни, длинные, ровные, заботы тут были скромными, слишком много времени оставляли, особенно после обеда, а ночи прямо-таки бесконечными: она с трудом засыпала, с еще большим трудом прогоняла мысль об оставленном доме и брошенных родителях — они, наверное, тоже не спят, не находя что сказать друг другу. Не переборщила ли она в ту ночь, обдумала ли все как следует? Она не знала — и страшилась мыслей о будущем. Здесь ей было хорошо, днем спокойно, весело даже, она с нетерпением ждала вечерней прогулки с дядей, интересного разговора с ним, исходящего от него спокойствия, которое он умел вдохнуть и в других. Но приходила ночь с бессонницей, с чувством смутной вины, с угрызениями совести; все же имела ли она право на приговор, столь тяжелый? И что будет дальше, как жить ей без них обоих — до каких пор? Именно в эти минуты смутного беспокойства наплывали воспоминания о простых вещах — о своей комнате, например, где все было расставлено ее рукой, все предметы и мелочи, верно служившие ей до недавнего времени, она свыклась с их очертаниями и окраской, с их уютом, она свыклась с тишиной и удобством просторного дома, с вечерней хлопотливостью матери и легкими шагами отца...
Все это было перечеркнуто ею, перекинуто на дядины плечи, но как он посмотрит на это дальше, как поведет себя Маргарита, которая и без того исходила ревностью? Ведь не случайно же при всей доброте и тактичности дядя так допытывается, что в их доме произошло? А она — что путного может ему ответить? Уж не превращается ли она в навязчивую нахалку, увиливающую от всякой попытки откровенного разговора? Элица, говорила она себе, твоя гордость превышает свои права...
Элица чуть-чуть отодвинула руку. Магнитофон остановился, дядя возле нее лежал безмолвный — вероятно, уснул на солнце. Она глянула на него в розовую щелку, сделанную пальцами. Нягол опустил ресницы, дышал ровно, но словно бы реже обычного, на висках выступила испарина... Нет, вещи переменились в корне. Это ранение, этот ад, из которого дядя вызволился последним усилием,— само провидение оставило ее здесь, возле него, сейчас и на будущее. Она приподнялась на локтях, подстегнутая новой мыслью. А может, все это знак судьбы, искус, перекинутый с отца на дочь, может, это искупление за давний отцовский позор, на которое способна она одна? Или же это путь, долгий возвратный путь, который они с отцом должны друг к другу пройти, если он вообще возможен, этот путь?..
Приходила нагруженная сетками Мина, нужно было сготовить и пообедать, потом сон, послеобеденный кофе и небольшая прогулка по бывшей железнодорожной линии. Рельсовую дорогу убрали несколько лет назад, по обе стороны от нее образовался пустынный бульвар без единого деревца. Сама трасса все еще хранила следы шпал, напоминая хребет гигантского ужа, проползшего по всему городу и в конце нашедшего смерть. Долгое время на пропитанной мазутом щебенке не росла трава, но природа постепенно брала свое: первым пробился пырей, за ним и полевые цветы — одуванчики, лютики, колокольчики, васильки какой-то особой породы, да кое-где, точно опрокинутые юбочки маленьких фей, пурпурно горели маки.
Спуск был плавный, удобный для поезда, которого уже не было, и не утомительный для ходьбы. В начале века, когда строили эту линию, она проходила над городом, у самого леса, сквозь чащобу и виноградники.
Теперь же она надвое разделяла верхнюю часть, с двух сторон выросли новые кварталы, но крутой скат не заслонял вида на всхолмленный, гудящий, светящийся окнами город. А город изменился неузнаваемо: не было мечетей с минаретами, этих запущенных исламом каменных ракет, не было старых ремесленных и бедняцких кварталов, базаров и торговых рядов, площадей с постоялыми дворами, пивнушками и дворцами. Среди кубов и параллелепипедов из бетона и кирпича ютились кое-где подновленные старинные домики, между вербами и тополями пузатилась, словно вот-вот родит, мечеть, превращенная в музей, и за оврагом одинокой старухой торчала средневековая часовая башня.
Нягол глядел на крутые улицы, напоминающие каменные потоки, они расширялись кое-где, разбегаясь в несколько направлений, и прислушивался к их подземному гулу. Вероятно, половина местных жителей каждую неделю сновала между своими городскими клетками и деревенскими домами: с понедельника до пятницы они пребывали в чиновниках, токарях и общественниках, а на субботу и воскресенье волшебством превращались в садовников, свинарей и овцеводов. От века, видно, назначено нам раздвоение, думал он, между христианством и язычеством, между Византией и Римом, православием и богомильством, а теперь вот, следуя стилю времени, между городом и деревней, между канцелярщиной и осмысленным трудом, между дипломом и сущностью...
Шли они медленно, отдыхая. Ведомый под руку Элицей и Миной, Нягол походил на библейского мудреца, вернувшегося из заточения или же с долгого постнического отшельничества. Ему становилось неловко от чужих взглядов, но заботливая Элицына рука и робкие, словно ищущие опоры пальцы Мины вливали в него бодрость. После нескольких таких прогулок Нягол заметил разницу между пальцами девушек и смутился: вот так история...
По пути они говорили бессвязно, о чем придется. Нягол частенько рассказывал о прошлом города — о людях и случаях, о буднях и праздниках,— а девушки охотно слушали и задавали вопросы. Нягол отвечал с доброжелательностью старичка.
Это не ускользнуло от Мины. Ухватившись за Ня-голову руку, обтянутую блестящей, истончившейся кожей с выступившими по ней веснушками, она легонько прижималась к ней, ощущая твердость опавших мускулов. И неожиданно начинала волноваться. Взглядывала украдкой на его лицо, все еще хранящее аскетическую худобу, хотя аскетом он явно не был — слишком хорошо запомнила она его, крепкого, мускулистого, когда они танцевали в ночном клубе. Он тогда говорил сбивчиво, глаза исподтишка посмеивались над окружающим, ей это понравилось. Теперь он даже говорил иначе, слабенький и словоохотливый, вспоминал далекие события и далеких людей, таких далеких, что Мина вздрагивала невольно: когда она родилась, он был старше, чем она теперь...
Днем она нарочно оставляла Элицу с Няголом одну, ожидая вечернего чаепития перед телевизором. Сама она расслаблялась редко, слушала и старалась ни в чем не перейти меру, чтобы чем-нибудь не задеть Элицу и не спугнуть расположения Нягола. Лишь только Элица заговаривала, она предугадывала женским инстинктом, как легко можно возбудить в ней ревность — мелочную женскую ревность, так хорошо знакомую ей. Не раз вспоминала она ночь в клубе и собственное пророчество, высказанное Няголу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108