ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Дошло до того, что и питаться она стала отдельно — сперва под предлогом, что поздно приходит вечером (по этому поводу по-прежнему не давала никаких объяснений), а затем без всяких предлогов, демонстративно. И странно, что отец, педант в этих вопросах, словно бы ничего не замечал. Сам он за это время заметно похудел. Часто ночевал в кабинете, под глазами кругами залегли темные тени, словно обожженная, его белая кожа обрела пепельный оттенок, на котором отчетливо выделилась сетка морщин.
Милка напрасно силилась вырвать что-нибудь из Теодора и Элицы — оба отвечали чужеватыми голосами: Теодор повторял одно и то же, а Элица огрызалась дерзко, что говорить им не о чем и каждый пусть занимается собой. Сбитая с толку, выкопав не одно событие из их прежней жизни, Милка неизменно подбиралась к Няголу: суровое его лицо все чаще являлось ей, возникало в памяти в сопровождении слов из Эли-цыного дневника. Дневника в доме ей больше обнаружить не удалось — нарочно он был оставлен в то утро или просто забыт в постели? Постепенно она приходила к убеждению, что с Няголом следует встретиться, расположить его, издалека расспросить, чтобы рассеять или сгустить сомнения.
Но Нягол был в Зальцбурге с Маргой.
Теодор продолжал худеть. Переселился полностью в кабинет, внешне рассеянный, но сосредоточенный изнутри, нацеленный памятью на ту далекую дверь, в которую шагнул раз и навсегда. Он запомнил ее в подробностях — из тяжелого матового дуба, она казалась на белой стене монастырскими вратами, латунный замок поблескивал на осеннем солнце, отполированный и вогнутый, как кавалерийское седло,— и он уселся в него, подстегнутый мальчишескими амбициями и мечтой о мировых пиках химии, и вот теперь столько лет уже ему нет прощенья и оправданья...
Дальше не хватало сил вспоминать. Часами просиживал неподвижно, заплутавшись в лесу безответных вопросов. Откуда, как могла Элица добраться до того проклятого дня, кто этот человек, таившийся целую жизнь и вдруг проговорившийся с бесподобным коварством — через родную дочь? Ясно, что это не учреждение, не организация, почти наверняка частное лицо, уцелевший свидетель его позора, функционирующий пенсионер из бывших военных, решивший отомстить подкинутым словом, слухом. Он запнулся: только ли слухом? А если он располагает какими-то документами и теперь, чем-то вынужденный, пробует почву или же просто уведомляет, что начинает мстить? В испуганной его памяти чередовались люди, знакомые того времени, иные из них уже далекие тени, замелькали мужчины, с которыми у него не было никаких столкновений, появился Чочев... Возможно ли, чтобы он напал на след и распинает его перед собственным ребенком, прежде чем тащить на площадь? Чочев способен на многое, но едва ли бы он поступил именно так, он в нем нуждался, вот припугнуть наедине — дело другое. Нет, не Чочев — они же видятся каждый день, он бы выдал себя. Ему невыгодно хоронить его столь поспешно, да и вообще его хоронить. Если бы и впрямь у него были доказательства и желание предать, он бы его предал классически — обыкновенным доносом.
И Теодор возвращался к Элице, к ее поведению, к участившимся опозданиям по вечерам. Куда ходила девочка и с кем общалась, на каких людей вышла, на какие знакомства и связи?
Обводил потяжелевшим взглядом сзой смолкнувший кабинет, пишущую машинку в футляре, уже несколько недель неснимаемом, книги, в сумерках бессмысленно строгие. Если бы Нягол, если бы Элица знали про его муки, они бы его пощадили и простили. Потому что не было у него покоя, начиная с того рокового дня. Он помнил все до подробностей, испуганный, презирающий себя, то в мучительном, то в равнодушном ожидании возмездия, которое все не приходило. Иногда он желал его страстно, но гораздо чаще благодарил бога, и сладкая надежда, что бланк с подписью уничтожен, обволакивала воспаленную его совесть. А ночью в постели снова настигало чувство вины. Сколько раз он готовился исповедаться перед братом, составлял уничижительные фразы, убаюканный ими, засыпал незаметно.
Наутро смелость таяла, он все откладывал и откладывал, пока откладывание не превратилось в привычку, в лекарство для недужной души, пока поигрывающие весы его чести не укротились постепенно, хотя бы наискосок — он положился на судьбу и на свою удачу.
Утром он надумал проследить, как Элица проведет день. Подождал, пока она уйдет со своей студенческой сумкой через плечо, и двинул обходным путем, чтобы перехватить ее возле университета. Укрывшись за газетным киоском, он простоял больше часа, но так и не углядел ее в студенческих потоках, что стекались к зданию, образуя возле входа настоящий муравейник. К девяти часам, встревоженный и обескураженный, Теодор возвратился в институт и по телефону осведомился о расписании лекций. По расписанию Элица должна была выйти с занятий в три часа пополудни, он записал в календарик цифру пятнадцать, заключив ее в квадрат.
До обеда работал без перерыва, и только моментами сигнальной лампой вспыхивала в сознании обведенная в календарике цифра. К обеду его вызвал Чочев, в новом или же свежевычищенном весеннем костюме, вежливый, в хорошем настроении. Теодор наблюдал за ним напряженно, однако, как ни старался, не обнаружил ничего особенного в поведении шефа, кроме традиционной двойственности его улыбки. Нет, не Чочев, кто-то издалека, с тридцатидвухлетнего расстояния...
Через полчаса Теодору пришлось проглотить новую пилюлю — позвонил декан с Элицыного факультета, они были бегло знакомы. Извинился за неожиданный звонок, поинтересовался делами семьи, особенно дочерним здоровьем, и Теодор почуял, что его ждет новая неприятность. Поболтав еще кое о чем своим бархатным баритоном, декан пригласил Теодора к себе, чтобы подумать вместе над участившимися в последнее время отсутствиями дочери. Нет, он, разумеется, разговаривал с Элицей, в последний раз на прошлой неделе, но вы не обижайтесь, коллега Няголов, она держится как-то странно, а иногда даже дерзко, избегает объяснений, более того, объявила, что уже приготовилась к самому худшему. Трубка сползала с Теодорова уха, уже вспотевшего, он ее подтаскивал и сглатывал судорогу: Элица исключена — только этого не хватало...
Понимаете ли, коллега, продолжал приятный баритон, что-то следует предпринять, вы же знаете, какие предписания спускаются сверху. Элица числится среди самых способных студентов, но в поведении ее замечается нечто особенное. Да, вы угадали — гордыня, переходящая в надменность, хоть это, может, сказано слишком сильно, отчуждение от коллектива, устранение от общественной работы, и это, говоря между нами, связано некоторым образом с личными ее пристрастиями... Какими пристрастиями?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108