— Би-ри-ги-ли-ит! — свистнуло что-то с птичьей головой и нептичьим телом, мелькнув над Гэвином; его когти ударились о запястье, и тотчас куст бересклета закачался за ним и за сдернутым «лучным браслетом» у него в нептичьих лапах. — На твой пояс — сыграем, солдат? Славная игра, честные фишки!
Слова — на «языке корабельщиков».
— У меня единственные честные фишки в городе? Не веришь — проверь, а, солдат?
Гэвин не расстегивал пояс — но тот уже лежал среди денег на столе.
— Где «Дубовый Борт»?! — сказал Гэвин тоже на «языке корабельщиков».
Черная тварь взмахнула хвостом, и ограда веранды осталась разрубленной, как после хорошего клинка.
Ее безлапое тело было как веретено, ее крылья сшибали людей и столики, когти на крыльях были окровавленными ножами. Навстречу ей встал Морской Старец, словно облитый доспехами, его меч заскрежетал по тварьей чешуе.
Визжащая тварь, уже без хвоста, метнулась под потолок, сбивая подносы с кушаньями, черная кровь била из нее ключом. Поблескивающий предмет вроде бочонка выдвинулся из ниши в стене; острое крыло твари наискось срезало с него макушку, и оттуда мужественный звучный голос произнес: «Зис из полис робоо, проперти оф стэйт уошинтон. Ю инфринжид…» — прервался и захрипел.
В луже тварьей крови сапоги Гэвина разлезались, как соломенные.
Там была битва, но битва все отдалялась, отдалялась…
Пошел дождь, и дождь был из пепла.
Ветер толкнул Гэвина, срывая последние остатки одежды, уцелевшей после рогов быка, тварьих когтей, ветвей потерянного леса, городского ворья, женских рук, — толкнул и покатился по равнине, на которой земля была коркой лака в трещинах, а небо — черно-багровыми тучами, в которых слабо погромыхивал гром; после столького шума здесь было — как в леднике, только вместо снега шуршал пепел.
Шуршал пепел, а по равнине брели люди — трое мужчин тащили волокушу; один внезапно повернулся и ударил соседа в горло, удар намертво, хорошо поставленный. Третий отскочил в сторону, стоял некоторое время пошатываясь, потом подошел и перерезал возле лежащего ремень, или чем там он был впряжен в волокушу, они потащили дальше вдвоем.
Острые кирпичные обломки под ногами вдруг посыпались вниз, будто в погреб.
Гэвин провалился вместе с ними, и вот здесь с него сорвали тело, здесь, где он падал, — потому что оно застряло в камнях и дальше не смогло пройти.
В тишине был только один звук — точно песок сыплется. И этот звук был страшнее всех, что были до него, потому что это сыпалось, распавшись на мельчайшие свои частички, Время.
Оно не сыпалось много времени, и не сыпалось мало времени, оттого что там, где Время распалось на мельчайшие свои части, уже нельзя этого сказать.
Подушки лап ощущают невероятную и почти забытую вещь: песок, тонкий слой песка веером на гладком полу.
Туда, куда этот странный волк нынче лезет, Гэвин и близко подходить бы не стал, нехорошо там, худо там, много хуже, чем даже во всех здешних худых краях; но что он может? Сидеть и беспокоиться. И Гэвин сидит и беспокоится.
Одним глазом, повернув голову, он посматривает туда, где вдоль по стенам из темноты скалятся своей непонятностью опасные вещи, без сомнения опасные, здесь не бывает неопасных вещей. На них следует посматривать постоянно, на тот случай, если они вздумают прыгнуть.
А вторым глазом он внимательно глядит на то единственное, что тут светится, — прямо впереди, посредине пустого пространства над гладким полом, что-то вроде голубоватой широкой ленты, свернутой причудливо в клубок и висящей в воздухе ни на чем.
Со сгибов она сыплет фиолетовым, будто искорками, а сама светится голубым, и тускло-тускло, так что освещает лишь себя саму.
Смотреть на нее — и то нервной зевотой сводит челюсти. С ней здешняя опасная берлога стала еще опасней; а этому странному волку хоть бы…
Не может быть, чтобы он не чувствовал тоже! Запахи-то!
Именно запахи раздражают Гэвина сильнее всего.
От голубой, опасной и светящейся пахнет грозой. Очень крепко пахнет грозой, и еще ощущается один запах, тоже знакомый и тоже летний.
Остальные запахи привычны. Они здесь почти везде и почти всегда, хотя они и опасны тоже. Гэвин почти не обращает на них внимания. А вот эти два, которые принесла с собой голубая и светящаяся, просто-таки кричат ему, особенно оттого, насколько они здесь невероятны.
Чересчур близко тот, другой, странный волк от нее стоит, вот чем дело. Чересчур, о, все еще чересчур.
Гэвин повернулся, пытаясь высвободить руку из ременной петли, перекрестившейся сама с собой, облегая запястье, и приковавшей его к рулевому веслу. Попытался еще осторожно, вежливо, можно сказать.
В это время по «Дубовому Борту» уже прошелестело слово «кинпур» — один сказал, остальные замолчали. Ди-кинпур. Заклятие Неподвижности.
Нелегко заметить это сразу. Разве что в это время как раз имеешь дело с какими-нибудь корабельными снастями. Кроме Гэвина, это случилось еще только с четырьмя людьми на всем корабле. Ни одного из них не прихватило сколько-нибудь серьезно. Только один, в то мгновение скручивавший канат, оказался словно бы в ловушке между этим канатом, бортом и гребном скамьей, и ему пришлось снять куртку, чтобы протиснуться оттуда на волю. Но это уж было немного потом.
Люди «носа корабля» стояли, где им и положено, они единственные на «Дубовом Борте» теперь были при полном оружии, и потому им было как-то легче, и еще им было легче оттого, что им просто полагалось стоять на своих местах, пока Деши не прикажет что-нибудь еще. Кожаный напястный браслет сделал эту ременную петлю чуть посвободнее, но кисти рук у Гэвина все равно ведь были недетские. Высвободиться он не мог. Какое-то время он стоял, словно теребя эту руку во все стороны, а потом слегка дернул ее на себя, будто мог надеяться взять мускулами.
Невесть откуда и как доверенный раб оказался рядом с бани Вилийасом, ликтором республики. — Господин, — сказал он, глядя на берег.
И Бани Вилийас только посмотрел на него и вдруг подумал о том, что никогда не плавал иначе, как в бассейне.
— Господин!
— Да ты дурак, оказывается, — проговорил, почти удивленный, Бани. — Зачем за мной следили, по-твоему? Чтоб выдать ликторское жалование?
— Они не посмеют! — едва не крикнул, побелев от страха, раб. — Они же не посмеют. Кровь князей Кал-гарва…
— После крови царей три года назад, — сказал бани Вилийас с неожиданной горечью, — они посмеют все.
Как всякий тогда на Кайяне, он был под обаянием личности Калайаса. И под обаянием его гибели. И под обаянием его родословной. И презирал его высокомерие. И считал его замыслы опасным сумасшествием, а его самого — глупцом. Что может быть глупей мятежа?
Только подохнуть здесь, не побывав ни мятежником, ни хоть кем-нибудь еще.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156