Маму – молодой и здоровой и умирающей. Вспомнила, как мой брат читал стихи, и отец заметил, что не мужское это занятие – увлекаться поэзией. Я в свои восемь лет с любовью вышиваю кисет для табака ко дню рождения отца и, полная радости, мчусь по холмам Керрита на велосипеде. Моя сестра Лили, запустив на всю громкость граммофон, слушает блюз. А толстый щенок Баркер грызет наши носки. Машина Ребекки подъезжает к нашему дому. За закрытой дверью слышатся голоса – обиженные и печальные. Лицо отца, когда он получил телеграмму о смерти Джонатана.
И это вся жизнь? Но я любила отца не только за эти отрывочные воспоминания – особенно сейчас, когда больница подбиралась к нему, намереваясь уничтожить его индивидуальность, стереть все то, что отличало его от других. Я злилась на себя и, вне всякого сомнения, на доктора Латимера, когда он наконец вышел переговорить со мной.
Он недавно переехал сюда из одной замечательной лондонской больницы, где обслуживание пациентов было поставлено на самом высоком современном техническом уровне, и оказался намного моложе, чем я думала, – около сорока лет. Высокий, но все же чуть ниже Тома Галбрайта; многие женщины наверняка сочли бы его привлекательным: темные волосы, спокойные и внимательные серые глаза. Но я уже заранее настроилась против него, возможно, меня сердило, что именно он настаивал на том, чтобы оставить отца в больнице. Медсестры пели ему дифирамбы, возносили его хирургическое мастерство до небес, повторяли как молитвы хвалебные отзывы о нем в медицинских кругах. Но, видя, как суетятся вокруг него няни и медсестры, я решила, что он самодовольный дурак.
Сейчас я изменила свое мнение о нем. Доктор Латимер оказался умным человеком и понял, что меня сердит, почему я настроена против него, и не пожалел времени, чтобы развеять мои страхи. Он провел со мной намного больше времени, чем я ожидала, и объяснил досконально, зачем нужны все эти обследования и что они дадут. Он говорил спокойно, уверенно и достаточно оптимистично, хотя несколько раз употребил слово «если», как все врачи, когда говорят о результатах анализов и обследований. К моему удивлению, он постарался кое-что выяснить и обо мне: сколько мне лет, где я училась и так далее, задал несколько сугубо личных вопросов о нашей жизни в «Соснах», которые мне не показались не столь уж существенными для лечения.
– Мы живем очень тихо и уединенно, – объяснила я ему. – Стараемся никуда не выходить и очень редко кого принимаем у себя. Мои обязанности состоят из повседневных мелочей: приготовить нужную еду в нужное время. Прогуляться после обеда. Отец весь погружен в прошлое, и это неблагоприятно воздействует на него. Я пытаюсь отвлечь и развеять его. Иногда мы играем в карты, или я читаю ему…
Латимер очень внимательно слушал. Представив, насколько глупо все это звучит, я покраснела.
– А кто выбирает книги для чтения? – спросил он с легкой полуулыбкой. Видя симпатию в его спокойных серых глазах, я солгала. Мне не хотелось, чтобы меня жалели.
Поразительно, чего может добиться врач. Наверное, потому что мы воспринимаем их отчасти как священников, как людей, наделенных особой властью, потому что все еще продолжаем верить в их мудрость и интуицию, в их проницательность. Сама не заметив, как это произошло, я рассказала Латимеру такие вещи, которые ни с кем не обсуждала до того, – о бессонных ночах, о кошмарах, которые донимали отца.
– Понимаю, – кивнул Латимер и что-то коротко записал в блокноте. Позже (кстати, что тоже было достаточно странно) он так же спокойно спросил меня: «Не терзает ли что-то вашего отца?» Эта фраза настолько ошеломила меня, что мой собственный ответ вылетел у меня из памяти.
Все закончилось тем, что доктор Латимер попросил меня, чтобы я как следует отдохнула, и не позволил мне приезжать чаще одного раза в день – после обеда – ровно на час, чтобы проведать отца. После чего я вернулась домой.
Дождь лил как из ведра и продолжался до конца недели. И в моей жизни наступил странный перерыв, который нарушил однообразный уклад прежних лет. Я слонялась по дому, не зная, чем заняться, и в таком состоянии я находилась в тот день, когда в дверях появился белый, как мел, Том Галбрайт с черной, как маленький гробик, тетрадью Ребекки, которую он прятал под блестящим от дождя макинтошем.
Он хотел, чтобы я прочла записки. Но первым делом он признался, кем является на самом деле и какое он имеет отношение к Ребекке и к тем событиям, которые она описывает. Из-за стольких лет пребывания в приюте ему трудно было говорить правду и держаться непринужденно. Он всегда вел себя так, как если бы страшился перешагнуть черту и сблизиться с кем-нибудь, опасаясь, что его тотчас отвергнут. Может быть, поэтому, а может, почему-то еще он словно боялся «быть узнанным», как будто это знание могло дать другому человеку власть над ним.
С таким же трудом ему далось объяснение, почему он первым делом – после прочтения записок – пришел именно сюда, в наш дом, и что он выяснил насчет своего рождения и своих родителей. Он говорил быстро, холодно и сдержанно – опять же, наверное, им руководил защитный рефлекс.
Меня и удивил, и обрадовал его рассказ. Для такого человека, как он, который жил без семьи, не зная, кто его отец и мать, эти записки – лучший подарок в жизни. И мне до сих пор кажется, что, окажись я на его месте и узнай вдруг, что моя мать – Изольда, женщина с прекрасными волосами, щедрым сердцем и такая храбрая, я бы босиком побежала по волнам. И я думала, что его должно обрадовать то, что он находился в родстве с Ребеккой, даже если совсем не в том виде, как представлял. Когда у него восстановилась кровная связь с прошлым, когда Том узнал, кто он, откуда и что у него теперь есть своя семья и своя собственная семейная хроника, – это так утешительно после стольких лет розысков.
– Значит, Джоселин и Элинор твои родственницы, – сказала я. – Твои кузины. Это же просто поразительно! Они будут в восторге. Когда ты собираешься рассказать им все? Или ты уже рассказал?
– Нет, и не знаю, стоит ли? Во всяком случае, пока. Мне еще о многом надо подумать…
Конечно, я еще не прочла тетради Ребекки, осадила я себя, и поэтому не представляю, что еще там есть, помимо того, что рассказал Том. Особенно в том, что касается его самого. Для меня он по-прежнему оставался закрытым и непроницаемым. В то время как я сама – как на ладони. И, глядя ему в лицо, я осознавала, что не понимаю его чувств, его эмоций, его переживаний. Я была из обычного мира. Он принадлежал к другому. Я думала о смерти, а он – о рождении. Как преодолеть разделяющую нас преграду?
Разговор шел в кухне и напоминал какой-то длинный сон, и я даже потеряла ощущение времени и, наверное, не смогла бы сказать, какой сейчас год.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128
И это вся жизнь? Но я любила отца не только за эти отрывочные воспоминания – особенно сейчас, когда больница подбиралась к нему, намереваясь уничтожить его индивидуальность, стереть все то, что отличало его от других. Я злилась на себя и, вне всякого сомнения, на доктора Латимера, когда он наконец вышел переговорить со мной.
Он недавно переехал сюда из одной замечательной лондонской больницы, где обслуживание пациентов было поставлено на самом высоком современном техническом уровне, и оказался намного моложе, чем я думала, – около сорока лет. Высокий, но все же чуть ниже Тома Галбрайта; многие женщины наверняка сочли бы его привлекательным: темные волосы, спокойные и внимательные серые глаза. Но я уже заранее настроилась против него, возможно, меня сердило, что именно он настаивал на том, чтобы оставить отца в больнице. Медсестры пели ему дифирамбы, возносили его хирургическое мастерство до небес, повторяли как молитвы хвалебные отзывы о нем в медицинских кругах. Но, видя, как суетятся вокруг него няни и медсестры, я решила, что он самодовольный дурак.
Сейчас я изменила свое мнение о нем. Доктор Латимер оказался умным человеком и понял, что меня сердит, почему я настроена против него, и не пожалел времени, чтобы развеять мои страхи. Он провел со мной намного больше времени, чем я ожидала, и объяснил досконально, зачем нужны все эти обследования и что они дадут. Он говорил спокойно, уверенно и достаточно оптимистично, хотя несколько раз употребил слово «если», как все врачи, когда говорят о результатах анализов и обследований. К моему удивлению, он постарался кое-что выяснить и обо мне: сколько мне лет, где я училась и так далее, задал несколько сугубо личных вопросов о нашей жизни в «Соснах», которые мне не показались не столь уж существенными для лечения.
– Мы живем очень тихо и уединенно, – объяснила я ему. – Стараемся никуда не выходить и очень редко кого принимаем у себя. Мои обязанности состоят из повседневных мелочей: приготовить нужную еду в нужное время. Прогуляться после обеда. Отец весь погружен в прошлое, и это неблагоприятно воздействует на него. Я пытаюсь отвлечь и развеять его. Иногда мы играем в карты, или я читаю ему…
Латимер очень внимательно слушал. Представив, насколько глупо все это звучит, я покраснела.
– А кто выбирает книги для чтения? – спросил он с легкой полуулыбкой. Видя симпатию в его спокойных серых глазах, я солгала. Мне не хотелось, чтобы меня жалели.
Поразительно, чего может добиться врач. Наверное, потому что мы воспринимаем их отчасти как священников, как людей, наделенных особой властью, потому что все еще продолжаем верить в их мудрость и интуицию, в их проницательность. Сама не заметив, как это произошло, я рассказала Латимеру такие вещи, которые ни с кем не обсуждала до того, – о бессонных ночах, о кошмарах, которые донимали отца.
– Понимаю, – кивнул Латимер и что-то коротко записал в блокноте. Позже (кстати, что тоже было достаточно странно) он так же спокойно спросил меня: «Не терзает ли что-то вашего отца?» Эта фраза настолько ошеломила меня, что мой собственный ответ вылетел у меня из памяти.
Все закончилось тем, что доктор Латимер попросил меня, чтобы я как следует отдохнула, и не позволил мне приезжать чаще одного раза в день – после обеда – ровно на час, чтобы проведать отца. После чего я вернулась домой.
Дождь лил как из ведра и продолжался до конца недели. И в моей жизни наступил странный перерыв, который нарушил однообразный уклад прежних лет. Я слонялась по дому, не зная, чем заняться, и в таком состоянии я находилась в тот день, когда в дверях появился белый, как мел, Том Галбрайт с черной, как маленький гробик, тетрадью Ребекки, которую он прятал под блестящим от дождя макинтошем.
Он хотел, чтобы я прочла записки. Но первым делом он признался, кем является на самом деле и какое он имеет отношение к Ребекке и к тем событиям, которые она описывает. Из-за стольких лет пребывания в приюте ему трудно было говорить правду и держаться непринужденно. Он всегда вел себя так, как если бы страшился перешагнуть черту и сблизиться с кем-нибудь, опасаясь, что его тотчас отвергнут. Может быть, поэтому, а может, почему-то еще он словно боялся «быть узнанным», как будто это знание могло дать другому человеку власть над ним.
С таким же трудом ему далось объяснение, почему он первым делом – после прочтения записок – пришел именно сюда, в наш дом, и что он выяснил насчет своего рождения и своих родителей. Он говорил быстро, холодно и сдержанно – опять же, наверное, им руководил защитный рефлекс.
Меня и удивил, и обрадовал его рассказ. Для такого человека, как он, который жил без семьи, не зная, кто его отец и мать, эти записки – лучший подарок в жизни. И мне до сих пор кажется, что, окажись я на его месте и узнай вдруг, что моя мать – Изольда, женщина с прекрасными волосами, щедрым сердцем и такая храбрая, я бы босиком побежала по волнам. И я думала, что его должно обрадовать то, что он находился в родстве с Ребеккой, даже если совсем не в том виде, как представлял. Когда у него восстановилась кровная связь с прошлым, когда Том узнал, кто он, откуда и что у него теперь есть своя семья и своя собственная семейная хроника, – это так утешительно после стольких лет розысков.
– Значит, Джоселин и Элинор твои родственницы, – сказала я. – Твои кузины. Это же просто поразительно! Они будут в восторге. Когда ты собираешься рассказать им все? Или ты уже рассказал?
– Нет, и не знаю, стоит ли? Во всяком случае, пока. Мне еще о многом надо подумать…
Конечно, я еще не прочла тетради Ребекки, осадила я себя, и поэтому не представляю, что еще там есть, помимо того, что рассказал Том. Особенно в том, что касается его самого. Для меня он по-прежнему оставался закрытым и непроницаемым. В то время как я сама – как на ладони. И, глядя ему в лицо, я осознавала, что не понимаю его чувств, его эмоций, его переживаний. Я была из обычного мира. Он принадлежал к другому. Я думала о смерти, а он – о рождении. Как преодолеть разделяющую нас преграду?
Разговор шел в кухне и напоминал какой-то длинный сон, и я даже потеряла ощущение времени и, наверное, не смогла бы сказать, какой сейчас год.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128