У меня нет желания начать все сначала; а если тебя поймают, это дезертирство. Ливенуортс на двадцать лет или на всю жизнь. Это конец всего.
– Ну а какого черта сидеть здесь?
– Ну, отсюда они нас когда-нибудь выпустят.
– Шш… – Малыш быстро закрыл рукой рот Эндрюса.
Они стояли неподвижно, так что слышали биение своих сердец. Снаружи чьи-то быстрые шаги зашуршали по гравию. Часовой остановился и отдал честь. Шаги затихли в отдалении, и часовой снова замурлыкал.
– Они посадили двух молодцов в карцер на месяц за то, что они разговаривали, вот как мы теперь… в одиночку… – прошептал юноша.
– Но, Малыш, у меня сейчас не хватит мужества попробовать.
– Я уверен, что у тебя-то хватит, Моща. У нас с тобой больше мужества, чем у всех у них, взятых вместе. Боже мой, если у людей есть мужество, с ними нельзя обращаться как с собаками. Видишь ли, если мне удастся когда-нибудь вырваться отсюда, я могу хорошо зарабатывать, составляя сценарии для кино. Я хочу добиться успеха в жизни, Моща.
– Но, Малыш, тебе нельзя будет вернуться в Штаты.
– Мне все равно. Весь свет не заключен в Америке. В Италии тоже ведь есть кино! Что, нет?
– Конечно, есть. Идем спать.
– Хорошо. Смотри же, мы с тобой теперь товарищи, Моща. – Эндрюс почувствовал пожатие руки юноши.
Эндрюс долгое время лежал без сна, в духоте и тьме, на самой нижней полке трехъярусных нар, прислушиваясь к храпу и дыханию спящих. Мысли беспорядочно мелькали в его голове, но в унылой безнадежности он мог только хмурить лоб, кусать губы и вертеться на скатанной шинели, которую он употреблял вместо подушки, с тупым вниманием прислушиваясь к глубокому дыханию людей, которые спали наверху и по бокам.
Когда он уснул, он увидел сон: они вдвоем с Женевьевой Род были в концертном зале Schola Cantorum; он безуспешно пробовал сыграть для нее какой-то мотив на скрипке – мотив, который он забыл, и от мучительных попыток вспомнить слезы струились у него из глаз. Потом он обнял Женевьеву за плечи и целовал ее, целовал до тех пор, пока не увидел, что он целует деревянную доску, на которой было нарисовано лицо с широким лбом и большими светло-карими глазами и тонкими, сжатыми губами, а в это время мальчик, который был в одно и то же время и Крисфилдом и Малышом, говорил ему, что он должен бежать, иначе его поймает военная полиция. Потом он сидел, застыв в холодном ужасе с бутылкой в руках, а в это время кто-то позади его страшным голосом пел очень громко:
Эта улыбка дарует вам радость,
Эта улыбка навеет печаль…
Труба разбудила его, и он вскочил так стремительно, что больно ударился головой о верхние нары. Он повалился на постель, морщась от боли, как ребенок. Но ему надо было отчаянно спешить, чтобы успеть одеться к перекличке.
С чувством облегчения он увидел, что завтрак еще не был готов; люди, ожидавшие в очереди около кухонного барака, притоптывали ногами и звенели манерками, продвигаясь в прохладном сумраке весеннего утра.
На телеге, отвозившей их на работу, Эндрюс и Малыш сидели бок о бок на тряском задке и пробовали говорить, покрывая голосами грохот колес.
– Нравится Париж? – спросил Малыш.
– Не в этой обстановке, – ответил Эндрюс.
– Один из молодцов сказывал, что ты очень хорошо говоришь по-французски. Я хочу, чтобы ты научил меня. Надо знать язык, если хочешь странствовать по стране.
– Но ты, должно быть, тоже знаешь немного.
– Спальный французский, – сказал Малыш, смеясь.
– Ну, что ж?
– Но если я захочу писать сценарии для итальянской фирмы, не могу же я писать двадцать раз подряд: «voulez-vous coucher avec moi»!
– Значит, тебе надо научиться по-итальянски, Малыш.
– И буду. Скажи, куда же, к черту, они везут нас сегодня?
– Мы едем в Пасси, на пристань, выгружать камень, – проговорил кто-то ворчливо.
– Не камень, а цемент… Цемент для стадиона, который мы преподносим французской нации. Вы разве не читали об этом?
– Я бы преподнес им хорошего пинка, а также и многим другим заодно.
– Значит, мы будем потеть целый лень, выгружая цемент, чтобы подарить этим проклятым лягушкам стадион, – пробормотал Гогенбек.
– Не это, так было бы что-нибудь другое.
– А разве мы не можем работать на Америку? – воскликнул Гогенбек. – Разве нельзя сделать так, чтобы пролитый нами пот принес пользу нам самим? Строить стадион? Вот черт!
– Вылезай! Живо! – раздался грубый голос с сиденья возницы.
Сквозь туман белой пыли Эндрюс время от времени мельком видел зеленовато-серую поверхность реки, с ее тупоносыми баржами и буксирными пароходами, над которыми, как султаны, развевались столбы дыма; по мостам оживленно сновали взад и вперед люди, идя по своим делам, идя туда, куда они хотели идти. Мешки с цементом были очень тяжелые, и непривычная работа причиняла мучительную боль в спине.
Едкая пыль забиралась под ногти, щипала глаза и губы. Все утро одна и та же мысль, как какой-то припев, не выходила у него из головы: «Люди проводят всю жизнь, делая только это. Люди проводят всю жизнь, делая только это…» Когда он переходил по узкой доске с баржи на берег и обратно, он смотрел на черную массу воды, быстро текущей в море, и прилагал невероятные усилия, чтобы не поскользнуться. Он не знал, почему он это делал, так как другой половиной своего «я» он думал в это время о том, как хорошо было бы утонуть, забыть в вечном черном молчании безнадежную борьбу. Один раз он увидел Малыша, стоявшего перед дежурным сержантом в позе полного изнеможения, и встретился с молящим взглядом его голубых глаз, напоминавших взгляд ребенка.
Это зрелище позабавило его, и он сказал самому себе: «Если бы у меня были красные щеки и губы, как у купидона, я мог бы прожить всю жизнь при помощи моих голубых глаз» – и он представил себе Малыша в виде жирного, старого человека с лицом херувима, выходящего из белого лимузина – так, как это делают в кинематографе – и глядящего вокруг такими же кроткими, голубыми глазами. Но скоро он забыл все, кроме страдания, которое причинял ему тяжелый мешок с цементом, давивший ему на спину и бедра.
На телеге, отвозившей их домой обедать, среди потных людей, похожих от насевшей на них белой пыли на привидения, покрывавших охрипшими голосами грохот колес, Малыш, свежий и улыбающийся, подсел близко к Эндрюсу.
– Ты любишь купаться, Моща?
– Да. Я бы много дал, чтобы смыть эту цементную пыль, – апатично проговорил Эндрюс.
– Я один раз выиграл приз за плавание в Консе, – сказал Малыш.
Эндрюс не ответил.
Ты был в плавательной команде или что-нибудь в этом роде, когда ходил в школу, Моща?
Нет… А чудесно было бы погрузиться в воду. Я любил плавать в Чизвикской бухте по ночам, когда вода светится фосфорическим светом.
Вдруг Эндрюс встретился с устремленным на него взглядом голубых глаз Малыша, горевших от возбуждения Боже мой, какой я осел, – пробормотал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114
– Ну а какого черта сидеть здесь?
– Ну, отсюда они нас когда-нибудь выпустят.
– Шш… – Малыш быстро закрыл рукой рот Эндрюса.
Они стояли неподвижно, так что слышали биение своих сердец. Снаружи чьи-то быстрые шаги зашуршали по гравию. Часовой остановился и отдал честь. Шаги затихли в отдалении, и часовой снова замурлыкал.
– Они посадили двух молодцов в карцер на месяц за то, что они разговаривали, вот как мы теперь… в одиночку… – прошептал юноша.
– Но, Малыш, у меня сейчас не хватит мужества попробовать.
– Я уверен, что у тебя-то хватит, Моща. У нас с тобой больше мужества, чем у всех у них, взятых вместе. Боже мой, если у людей есть мужество, с ними нельзя обращаться как с собаками. Видишь ли, если мне удастся когда-нибудь вырваться отсюда, я могу хорошо зарабатывать, составляя сценарии для кино. Я хочу добиться успеха в жизни, Моща.
– Но, Малыш, тебе нельзя будет вернуться в Штаты.
– Мне все равно. Весь свет не заключен в Америке. В Италии тоже ведь есть кино! Что, нет?
– Конечно, есть. Идем спать.
– Хорошо. Смотри же, мы с тобой теперь товарищи, Моща. – Эндрюс почувствовал пожатие руки юноши.
Эндрюс долгое время лежал без сна, в духоте и тьме, на самой нижней полке трехъярусных нар, прислушиваясь к храпу и дыханию спящих. Мысли беспорядочно мелькали в его голове, но в унылой безнадежности он мог только хмурить лоб, кусать губы и вертеться на скатанной шинели, которую он употреблял вместо подушки, с тупым вниманием прислушиваясь к глубокому дыханию людей, которые спали наверху и по бокам.
Когда он уснул, он увидел сон: они вдвоем с Женевьевой Род были в концертном зале Schola Cantorum; он безуспешно пробовал сыграть для нее какой-то мотив на скрипке – мотив, который он забыл, и от мучительных попыток вспомнить слезы струились у него из глаз. Потом он обнял Женевьеву за плечи и целовал ее, целовал до тех пор, пока не увидел, что он целует деревянную доску, на которой было нарисовано лицо с широким лбом и большими светло-карими глазами и тонкими, сжатыми губами, а в это время мальчик, который был в одно и то же время и Крисфилдом и Малышом, говорил ему, что он должен бежать, иначе его поймает военная полиция. Потом он сидел, застыв в холодном ужасе с бутылкой в руках, а в это время кто-то позади его страшным голосом пел очень громко:
Эта улыбка дарует вам радость,
Эта улыбка навеет печаль…
Труба разбудила его, и он вскочил так стремительно, что больно ударился головой о верхние нары. Он повалился на постель, морщась от боли, как ребенок. Но ему надо было отчаянно спешить, чтобы успеть одеться к перекличке.
С чувством облегчения он увидел, что завтрак еще не был готов; люди, ожидавшие в очереди около кухонного барака, притоптывали ногами и звенели манерками, продвигаясь в прохладном сумраке весеннего утра.
На телеге, отвозившей их на работу, Эндрюс и Малыш сидели бок о бок на тряском задке и пробовали говорить, покрывая голосами грохот колес.
– Нравится Париж? – спросил Малыш.
– Не в этой обстановке, – ответил Эндрюс.
– Один из молодцов сказывал, что ты очень хорошо говоришь по-французски. Я хочу, чтобы ты научил меня. Надо знать язык, если хочешь странствовать по стране.
– Но ты, должно быть, тоже знаешь немного.
– Спальный французский, – сказал Малыш, смеясь.
– Ну, что ж?
– Но если я захочу писать сценарии для итальянской фирмы, не могу же я писать двадцать раз подряд: «voulez-vous coucher avec moi»!
– Значит, тебе надо научиться по-итальянски, Малыш.
– И буду. Скажи, куда же, к черту, они везут нас сегодня?
– Мы едем в Пасси, на пристань, выгружать камень, – проговорил кто-то ворчливо.
– Не камень, а цемент… Цемент для стадиона, который мы преподносим французской нации. Вы разве не читали об этом?
– Я бы преподнес им хорошего пинка, а также и многим другим заодно.
– Значит, мы будем потеть целый лень, выгружая цемент, чтобы подарить этим проклятым лягушкам стадион, – пробормотал Гогенбек.
– Не это, так было бы что-нибудь другое.
– А разве мы не можем работать на Америку? – воскликнул Гогенбек. – Разве нельзя сделать так, чтобы пролитый нами пот принес пользу нам самим? Строить стадион? Вот черт!
– Вылезай! Живо! – раздался грубый голос с сиденья возницы.
Сквозь туман белой пыли Эндрюс время от времени мельком видел зеленовато-серую поверхность реки, с ее тупоносыми баржами и буксирными пароходами, над которыми, как султаны, развевались столбы дыма; по мостам оживленно сновали взад и вперед люди, идя по своим делам, идя туда, куда они хотели идти. Мешки с цементом были очень тяжелые, и непривычная работа причиняла мучительную боль в спине.
Едкая пыль забиралась под ногти, щипала глаза и губы. Все утро одна и та же мысль, как какой-то припев, не выходила у него из головы: «Люди проводят всю жизнь, делая только это. Люди проводят всю жизнь, делая только это…» Когда он переходил по узкой доске с баржи на берег и обратно, он смотрел на черную массу воды, быстро текущей в море, и прилагал невероятные усилия, чтобы не поскользнуться. Он не знал, почему он это делал, так как другой половиной своего «я» он думал в это время о том, как хорошо было бы утонуть, забыть в вечном черном молчании безнадежную борьбу. Один раз он увидел Малыша, стоявшего перед дежурным сержантом в позе полного изнеможения, и встретился с молящим взглядом его голубых глаз, напоминавших взгляд ребенка.
Это зрелище позабавило его, и он сказал самому себе: «Если бы у меня были красные щеки и губы, как у купидона, я мог бы прожить всю жизнь при помощи моих голубых глаз» – и он представил себе Малыша в виде жирного, старого человека с лицом херувима, выходящего из белого лимузина – так, как это делают в кинематографе – и глядящего вокруг такими же кроткими, голубыми глазами. Но скоро он забыл все, кроме страдания, которое причинял ему тяжелый мешок с цементом, давивший ему на спину и бедра.
На телеге, отвозившей их домой обедать, среди потных людей, похожих от насевшей на них белой пыли на привидения, покрывавших охрипшими голосами грохот колес, Малыш, свежий и улыбающийся, подсел близко к Эндрюсу.
– Ты любишь купаться, Моща?
– Да. Я бы много дал, чтобы смыть эту цементную пыль, – апатично проговорил Эндрюс.
– Я один раз выиграл приз за плавание в Консе, – сказал Малыш.
Эндрюс не ответил.
Ты был в плавательной команде или что-нибудь в этом роде, когда ходил в школу, Моща?
Нет… А чудесно было бы погрузиться в воду. Я любил плавать в Чизвикской бухте по ночам, когда вода светится фосфорическим светом.
Вдруг Эндрюс встретился с устремленным на него взглядом голубых глаз Малыша, горевших от возбуждения Боже мой, какой я осел, – пробормотал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114