– О, я хотел бы, чтобы пуговицы разлетелись по всему кафе, разбивая стаканы с вином, щелкая по физиономиям всех этих франтоватых французских офицеров, которые, по-видимому, гордятся тем, что достаточно долго выжили, чтобы гулять победителями.
– Кофе здесь великолепный, – сказал Гэнслоу. – Единственное место, где мне приходилось пить еще лучший, было в одном кабачке в Ницце, во время последнего отпуска.
– Опять где-то в другом месте?
– Вот именно… вечно и вечно в другом месте. Выпьем сливянки, довоенной сливянки!
Лакей был величественным человеком с бородой, подстриженной, как у премьер-министра. Он подошел, держа перед собой благоговейно поднятую бутылку. Губы его выражали усиленное внимание, когда он разливал в стаканы белую поблескивающую жидкость. Кончив, он с трагическим жестом перевернул бутылку вверх дном – оттуда не вылилось ни единой капли.
– Это конец доброго старого времени, – сказал он.
– Проклятье доброму старому времени, – сказал Гэнслоу. – За добрый старый и вечно новый парад со скандалом в цирке!
– Хотел бы я знать, многим ли придется по вкусу твой цирковой парад, – сказал Эндрюс.
– Где ты намерен провести ночь? – спросил Гэнслоу.
– Не знаю… Думаю, что устроюсь в гостинице или еще где-нибудь.
– Почему бы тебе не пойти со мной и не познакомиться с Бертой? У нее, наверное, гости.
– Мне хочется побродить одному. Не то чтобы я презирал друзей Берты, – сказал Эндрюс, – но я так жажду одиночества.
Джон Эндрюс шел один по улицам, полным клубящегося тумана. Время от времени автомобиль обдавал его грязью и, стуча, пролетал мимо, исчезая в темноте. Разбросанные группы людей, шаги которых заглушались обволакивающим туманом, плыли около него. Он не заботился о том, по какой дороге идет, и продолжал двигаться все дальше и дальше, пересекая широкие бульвары и людные проспекты, огни которых вышивали на тумане желтые и оранжевые узоры; он блуждал по просторным, безлюдным скверам, нырял в темные улицы, где изредка резко раздавались другие шаги, затихая через минуту и не оставляя звука в его ушах, когда он останавливался, чтобы прислушаться, ничего, кроме отдаленного, заглушённого дыхания города. Наконец, он вышел на набережную реки, где туман был еще гуще и холоднее и где раздавался слабый плеск воды, булькавшей у быков моста. Свет фонарей на его пути то ярко вспыхивал, то тускнел. По временам ему удавалось разглядеть голые ветви деревьев, перечеркивающие светлые круги фонарей. Туман успокоительно ласкал его, тени колебались вокруг, позволяя мельком разглядеть нежный овал щеки, блеск глаз, горящих от темноты и сырости. Казалось, что как раз за пределами его зрения туман наполнен дружескими лицами; заглушённый ропот города возбуждал его, как звук любимых голосов.
От девушки на перекрестке, поющей под уличным, фонарем, до патрицианки, обрывающей лепестки розы с высоты своих носилок… все образы человеческого желания.
Ропот окружавшей жизни беспрерывно складывался в его ушах в длинные модулирующие сентенции, – сентенции, вызывавшие в нем чувство спокойного довольства, точно он находился в какой-нибудь мастерской в Аттике и смотрел на высеченный из мрамора барельеф, изображающий пляшущих людей.
Один раз он остановился и долго стоял, прислонившись к покрытому бисером сырости стержню фонаря. Две тени, приближаясь к нему, приняли образы бледного юноши и девушки с непокрытой головой, которые шли, тесно переплетаясь в объятиях друг друга. Юноша слегка хромал, и его фиалковые глаза были задумчиво прищурены. Джона Эндрюса охватила внезапно дрожь ожидания, как будто он чувствовал, что эти двое подойдут к нему, положат ему руки на плечи и сообщат какое-то откровение, полное огромного значения для его жизни. Но когда они вступили в полосу света фонаря, Эндрюс увидал, что он ошибся. Это не были те юноша и девушка, с которыми он говорил на Монмартре.
Он торопливо пошел дальше и снова погрузился в извилистую улицу, шагая по булыжникам мостовой, изредка останавливаясь, чтобы заглянуть в окно лавки, освещенной из внутренних комнат, в которых спокойно сидели за столом под лампой люди; или в ресторан, где усталый мальчуган с тяжелыми веками и рукавами, засученными над худыми серыми руками, мыл стаканы, или старуха – бесформенный узел черного тряпья – вытирала шваброй пол. Из дверей до него долетали разговоры и мягкий смех. Верхние окна посылали сквозь туман желтые лучи света.
В одном месте неверный свет вставленного в стену фонаря осветил в дверях две фигуры, прижавшиеся друг к другу в тесных объятиях. Когда Эндрюс проходил мимо, громко стуча по мокрой мостовой своими тяжелыми солдатскими сапогами, они медленно подняли голову. У юноши были фиолетовые глаза и бледные безбородые щеки. Девушка стояла с непокрытой головой, и карие глаза ее были прикованы к лицу юноши. Сердце Эндрюса застучало. Наконец-то он нашел их. Он сделал шаг по направлению к ним и пошел дальше, быстро теряясь в холодном, все стирающем тумане. Он снова ошибся. Туман кружился вокруг него, скрывая задумчивые дружеские лица, руки, готовые пожать его руку, глаза, готовые загореться от его взгляда, холодные губы, готовые прильнуть к его губам. От девушки на перекрестке, поющей под фонарем…
И он шел все дальше, один сквозь клубящийся туман.
IV
Эндрюс неохотно покинул вокзал, вздрагивая в холодном, сером тумане. Дома деревенской улицы, вереницы грузовиков и несколько фигур французских солдат, закутанных в длинные бесформенные шинели, казались в неясном свете зари смутными и темными пятнами. Его тело горело, занемев после ночи, проведенной в теплом душном воздухе набитого битком отделения. Он зевал и потягивался, остановившись в нерешительности посреди Улицы, с врезающимся в плечи ранцем. За темной массой станционных зданий, в которых светилось несколько красноватых огней, засвистел паровоз, и поезд, громыхая, двинулся дальше. Эндрюс с болезненным чувством отчаяния прислушивался к его шуму, слабо долетавшему сквозь туман. Это был поезд, который привез его из Парижа обратно в дивизию.
Когда он стоял, дрожа в сером тумане, ему вспомнилось странное непреодолимое отвращение, которое он испытывал обыкновенно, возвращаясь в пансион после праздников. Он отправлялся со станции в школу самой длинной дорогой, безумно ценя каждую минуту свободы, оставшуюся ему. Сегодня ноги его ощущали ту же свинцовую тяжесть, как и тогда, когда они готовы были на все, только бы не поднимать его вверх по длинному песчаному холму в школу. Он бесцельно ходил некоторое время по безмолвной деревне, надеясь набрести на кафе, где бы он мог посидеть несколько минут и бросить последний взгляд на себя, прежде чем снова окунуться в унизительное безразличие армии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114
– Кофе здесь великолепный, – сказал Гэнслоу. – Единственное место, где мне приходилось пить еще лучший, было в одном кабачке в Ницце, во время последнего отпуска.
– Опять где-то в другом месте?
– Вот именно… вечно и вечно в другом месте. Выпьем сливянки, довоенной сливянки!
Лакей был величественным человеком с бородой, подстриженной, как у премьер-министра. Он подошел, держа перед собой благоговейно поднятую бутылку. Губы его выражали усиленное внимание, когда он разливал в стаканы белую поблескивающую жидкость. Кончив, он с трагическим жестом перевернул бутылку вверх дном – оттуда не вылилось ни единой капли.
– Это конец доброго старого времени, – сказал он.
– Проклятье доброму старому времени, – сказал Гэнслоу. – За добрый старый и вечно новый парад со скандалом в цирке!
– Хотел бы я знать, многим ли придется по вкусу твой цирковой парад, – сказал Эндрюс.
– Где ты намерен провести ночь? – спросил Гэнслоу.
– Не знаю… Думаю, что устроюсь в гостинице или еще где-нибудь.
– Почему бы тебе не пойти со мной и не познакомиться с Бертой? У нее, наверное, гости.
– Мне хочется побродить одному. Не то чтобы я презирал друзей Берты, – сказал Эндрюс, – но я так жажду одиночества.
Джон Эндрюс шел один по улицам, полным клубящегося тумана. Время от времени автомобиль обдавал его грязью и, стуча, пролетал мимо, исчезая в темноте. Разбросанные группы людей, шаги которых заглушались обволакивающим туманом, плыли около него. Он не заботился о том, по какой дороге идет, и продолжал двигаться все дальше и дальше, пересекая широкие бульвары и людные проспекты, огни которых вышивали на тумане желтые и оранжевые узоры; он блуждал по просторным, безлюдным скверам, нырял в темные улицы, где изредка резко раздавались другие шаги, затихая через минуту и не оставляя звука в его ушах, когда он останавливался, чтобы прислушаться, ничего, кроме отдаленного, заглушённого дыхания города. Наконец, он вышел на набережную реки, где туман был еще гуще и холоднее и где раздавался слабый плеск воды, булькавшей у быков моста. Свет фонарей на его пути то ярко вспыхивал, то тускнел. По временам ему удавалось разглядеть голые ветви деревьев, перечеркивающие светлые круги фонарей. Туман успокоительно ласкал его, тени колебались вокруг, позволяя мельком разглядеть нежный овал щеки, блеск глаз, горящих от темноты и сырости. Казалось, что как раз за пределами его зрения туман наполнен дружескими лицами; заглушённый ропот города возбуждал его, как звук любимых голосов.
От девушки на перекрестке, поющей под уличным, фонарем, до патрицианки, обрывающей лепестки розы с высоты своих носилок… все образы человеческого желания.
Ропот окружавшей жизни беспрерывно складывался в его ушах в длинные модулирующие сентенции, – сентенции, вызывавшие в нем чувство спокойного довольства, точно он находился в какой-нибудь мастерской в Аттике и смотрел на высеченный из мрамора барельеф, изображающий пляшущих людей.
Один раз он остановился и долго стоял, прислонившись к покрытому бисером сырости стержню фонаря. Две тени, приближаясь к нему, приняли образы бледного юноши и девушки с непокрытой головой, которые шли, тесно переплетаясь в объятиях друг друга. Юноша слегка хромал, и его фиалковые глаза были задумчиво прищурены. Джона Эндрюса охватила внезапно дрожь ожидания, как будто он чувствовал, что эти двое подойдут к нему, положат ему руки на плечи и сообщат какое-то откровение, полное огромного значения для его жизни. Но когда они вступили в полосу света фонаря, Эндрюс увидал, что он ошибся. Это не были те юноша и девушка, с которыми он говорил на Монмартре.
Он торопливо пошел дальше и снова погрузился в извилистую улицу, шагая по булыжникам мостовой, изредка останавливаясь, чтобы заглянуть в окно лавки, освещенной из внутренних комнат, в которых спокойно сидели за столом под лампой люди; или в ресторан, где усталый мальчуган с тяжелыми веками и рукавами, засученными над худыми серыми руками, мыл стаканы, или старуха – бесформенный узел черного тряпья – вытирала шваброй пол. Из дверей до него долетали разговоры и мягкий смех. Верхние окна посылали сквозь туман желтые лучи света.
В одном месте неверный свет вставленного в стену фонаря осветил в дверях две фигуры, прижавшиеся друг к другу в тесных объятиях. Когда Эндрюс проходил мимо, громко стуча по мокрой мостовой своими тяжелыми солдатскими сапогами, они медленно подняли голову. У юноши были фиолетовые глаза и бледные безбородые щеки. Девушка стояла с непокрытой головой, и карие глаза ее были прикованы к лицу юноши. Сердце Эндрюса застучало. Наконец-то он нашел их. Он сделал шаг по направлению к ним и пошел дальше, быстро теряясь в холодном, все стирающем тумане. Он снова ошибся. Туман кружился вокруг него, скрывая задумчивые дружеские лица, руки, готовые пожать его руку, глаза, готовые загореться от его взгляда, холодные губы, готовые прильнуть к его губам. От девушки на перекрестке, поющей под фонарем…
И он шел все дальше, один сквозь клубящийся туман.
IV
Эндрюс неохотно покинул вокзал, вздрагивая в холодном, сером тумане. Дома деревенской улицы, вереницы грузовиков и несколько фигур французских солдат, закутанных в длинные бесформенные шинели, казались в неясном свете зари смутными и темными пятнами. Его тело горело, занемев после ночи, проведенной в теплом душном воздухе набитого битком отделения. Он зевал и потягивался, остановившись в нерешительности посреди Улицы, с врезающимся в плечи ранцем. За темной массой станционных зданий, в которых светилось несколько красноватых огней, засвистел паровоз, и поезд, громыхая, двинулся дальше. Эндрюс с болезненным чувством отчаяния прислушивался к его шуму, слабо долетавшему сквозь туман. Это был поезд, который привез его из Парижа обратно в дивизию.
Когда он стоял, дрожа в сером тумане, ему вспомнилось странное непреодолимое отвращение, которое он испытывал обыкновенно, возвращаясь в пансион после праздников. Он отправлялся со станции в школу самой длинной дорогой, безумно ценя каждую минуту свободы, оставшуюся ему. Сегодня ноги его ощущали ту же свинцовую тяжесть, как и тогда, когда они готовы были на все, только бы не поднимать его вверх по длинному песчаному холму в школу. Он бесцельно ходил некоторое время по безмолвной деревне, надеясь набрести на кафе, где бы он мог посидеть несколько минут и бросить последний взгляд на себя, прежде чем снова окунуться в унизительное безразличие армии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114