время от времени он делал карандашом отметки. На другом конце стола лежали две книги, одна желтая и одна белая, с кофейными пятнами на обложках.
Огонь потрескивал, кошка спала, коричневый старик мешал и мешал в своем стакане, иногда лишь останавливаясь, чтоб поднести стакан к губам. Временами царапанье мокрого снега по окну становилось слышным, или доносился отдаленный звон сковород через дверь в глубине.
Тусклые часы, висевшие над зеркалом за стойкой, выбросили звенящий удар, пробили половину. Эндрюс не поднял глаз. Кошка все еще спала перед печкой, которая урчала, тихо напевая.
Коричневый старик все еще размешивал желтую жидкость в своем стакане. Часовые стрелки бежали.
У Эндрюса похолодели руки; он чувствовал нервный трепет у запястий и в груди. В него словно вливался свет, бесконечно широкий и бесконечно далекий. Откуда-то сквозь этот свет лились звуки, от которых он дрожал весь, до кончиков пальцев; звуки, переходившие в ритмы, пересекавшие друг друга в постоянном приливе и отливе, как морские волны в бухте; звуки, претворявшиеся в гармонию. За всем этим царица Савская, из Флобера, прикасалась к его плечу своей сказочной рукой с длинными позолоченными ногтями, и он наклонился вперед, через границу жизни. Но это был смутный образ, брошенный, как тень, на блестящую поверхность его души.
Часы пробили четыре.
Пушистый белый кошачий клубок медленно размотался. Глаза кошки были совсем круглые и желтые. Она выставила вперед на черепичный пол сначала одну, потом другую лапу, широко расставив розовато-серые когти. Хвост поднялся, прямой, как мачта корабля. Медленными, торжественными шагами кошка направилась к дверям.
Коричневый старик проглотил желтый ликер и дважды причмокнул губами, громко, задумчиво.
Эндрюс поднял голову; его голубые глаза смотрели прямо вперед, ничего не видя. Уронив карандаш, он прислонился к стене и вытянул руки. Взяв обеими руками кружку кофе, он хлебнул из нее. Кофе был холодный. Он положил немного варенья на кусок хлеба и съел его, потом облизал пальцы. После этого взглянул на коричневого старика и сказал:
– А уютно тут. Правда, господин Морю?
– Да, хорошо здесь, – сказал коричневый старик скрипучим голосом.
Он очень медленно поднялся с места.
– Ладно. Я иду на баржу, – сказал он, потом позвал: – Шипетт!
– Да, месье!
Маленькая девочка, в черном переднике, с волосами, туго заплетенными в два крысиных хвостика, появилась в дверях, ведущих в заднюю часть дома.
– Вот, дай это твоей матери, – сказал коричневый старик, опуская ей в руку несколько медяков.
– Да, месье.
– Вы лучше бы здесь остались, в тепле, – сказал Эндрюс, зевая.
– Я должен работать. Только солдаты не работают, – проскрипел коричневый старик.
Когда открыли дверь, струя холодного воздуха охватила кафе. С набережной, покрытой слякотью, проникли завывание ветра и свист мокрого снега. Кошка кинулась под защиту печки, выгибая спину и махая хвостом. Дверь закрылась, и силуэт коричневого старика, покосившийся от ветра, перерезал серый овал окна.
Эндрюс снова уселся за работу.
– Но вы много работаете, очень много! Правда, месье Жан? – сказала Шипетт, прижимаясь подбородком к столу около книг и смотря на него маленькими глазами, похожими на черные бусы.
– Не нахожу, что много.
– Когда я вырасту, я ни чуточки не буду работать. Я буду кататься в коляске.
Эндрюс засмеялся. Шипетт с минуту посмотрела на него, потом ушла в другую комнату, унося с собой пустую кружку.
Перед печкой кошка сидела на задних лапках и ритмично лизала лапу розовым, закругленным языком, похожим на лепесток розы.
Эндрюс насвистал несколько тактов, уставившись на кошку.
– Как ты это находишь, киска? Это «Царица Савская»… «Царица Савская»…
Кошка с величайшей осторожностью снова свернулась клубком и заснула. Эндрюс стал думать о Жанне, и эти мысли привели его в состояние отрадного покоя. Когда он бродил с ней вечером по улицам, наполненным мужчинами и женщинами, многозначительно гулявшими вместе, его возбужденными нервами овладевал томный покой, до тех пор ему совершенно незнакомый. Ее близость возбуждала его, но так нежно, что он забывал о своем туго стягивавшем, неудобном мундире; его лихорадочное желание как бы отделялось от него, и ему начинало казаться, что, чувствуя возле себя ее тело, он без всяких усилий опускается в поток жизни проходивших мимо людей; его так разнеживала мирная любовь, разлитая вокруг него, что резкие углы его существа словно всецело растворялись в тумане сумеречных улиц. И на минуту, пока он об этом думал, ему показалось, что запах цветов и пробивающейся травы, влажного мха и налившихся соков щекочет ему ноздри. Иногда, плавая в океане в бурный день, он чувствовал тот же беспечный восторг, когда около берега его подхватывала огромная бурливая волна и несла вперед на своем гребне. Сидя спокойно в пустом кафе в этот серый день, он чувствовал, как кровь шумит и наливается в его венах, как новая жизнь шумит и наливается в клейких почках деревьев, в нежных зеленых побегах под их грубой корой, в маленьких пушных зверьках леса, в приятно пахнущем скоте, который затаптывает в грязь сочные луга. В предчувствии весны была безудержная могучая сила, которая бурно уносила с собой его и их всех.
Часы пробили пять.
Эндрюс вскочил и кинулся к дверям, влезая на пути в свою шинель.
Резкий ветер дул в сквере. Река была грязноватая, зелено-серая, вздувшаяся и быстрая… Она издавала хриплый торжествующий рев. Больше не моросило, но панели были покрыты слякотью и в водостоках остались большие лужи, которые колебал ветер. Все кругом – дома, мосты, река и небо – было окрашено холодными, зеленовато-серыми тонами, которые нарушала только зубчатая полоса цвета охры, перерезавшая небо; на ней выступали темно-малиновая громада Notre Dame и стройный шпиль.
Эндрюс шел большими шагами, шлепая по лужам, пока не поймал против низкого строения Морга переполненный зеленый омнибус.
У входа в «Грильон» было много лимузинов, выкрашенных в темно-оливковый цвет, с белыми номерами на дверцах; шоферы, с воротниками их темно-оливковых костюмов, поднятыми вокруг красных лиц, стояли группами под порталом. Эндрюс прошел мимо швейцаров и вошел через вертящиеся двери в переднюю, показавшуюся ему поразительно знакомой. У нее был запах, напомнивший ему передние нью-йоркских отелей, – запах сигарного дыма и мебельного лака. С одной стороны дверь вела в большую столовую, где много мужчин и женщин пили чай; оттуда шел запах печенья и дорогих блюд. На кусочке красного ковра против него группа офицеров и штатских разговаривали пониженными голосами. Из ресторана доносились звон шпор и звон посуды, а около того места, где стоял Эндрюс, переваливаясь всей тяжестью с одной ноги на другую, развалился в кожаном кресле толстяк в черной фетровой шляпе, надвинутой на глаза, и с широкой цепочкой от часов, которая, подскакивая, болталась на его выпуклом брюшке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114
Огонь потрескивал, кошка спала, коричневый старик мешал и мешал в своем стакане, иногда лишь останавливаясь, чтоб поднести стакан к губам. Временами царапанье мокрого снега по окну становилось слышным, или доносился отдаленный звон сковород через дверь в глубине.
Тусклые часы, висевшие над зеркалом за стойкой, выбросили звенящий удар, пробили половину. Эндрюс не поднял глаз. Кошка все еще спала перед печкой, которая урчала, тихо напевая.
Коричневый старик все еще размешивал желтую жидкость в своем стакане. Часовые стрелки бежали.
У Эндрюса похолодели руки; он чувствовал нервный трепет у запястий и в груди. В него словно вливался свет, бесконечно широкий и бесконечно далекий. Откуда-то сквозь этот свет лились звуки, от которых он дрожал весь, до кончиков пальцев; звуки, переходившие в ритмы, пересекавшие друг друга в постоянном приливе и отливе, как морские волны в бухте; звуки, претворявшиеся в гармонию. За всем этим царица Савская, из Флобера, прикасалась к его плечу своей сказочной рукой с длинными позолоченными ногтями, и он наклонился вперед, через границу жизни. Но это был смутный образ, брошенный, как тень, на блестящую поверхность его души.
Часы пробили четыре.
Пушистый белый кошачий клубок медленно размотался. Глаза кошки были совсем круглые и желтые. Она выставила вперед на черепичный пол сначала одну, потом другую лапу, широко расставив розовато-серые когти. Хвост поднялся, прямой, как мачта корабля. Медленными, торжественными шагами кошка направилась к дверям.
Коричневый старик проглотил желтый ликер и дважды причмокнул губами, громко, задумчиво.
Эндрюс поднял голову; его голубые глаза смотрели прямо вперед, ничего не видя. Уронив карандаш, он прислонился к стене и вытянул руки. Взяв обеими руками кружку кофе, он хлебнул из нее. Кофе был холодный. Он положил немного варенья на кусок хлеба и съел его, потом облизал пальцы. После этого взглянул на коричневого старика и сказал:
– А уютно тут. Правда, господин Морю?
– Да, хорошо здесь, – сказал коричневый старик скрипучим голосом.
Он очень медленно поднялся с места.
– Ладно. Я иду на баржу, – сказал он, потом позвал: – Шипетт!
– Да, месье!
Маленькая девочка, в черном переднике, с волосами, туго заплетенными в два крысиных хвостика, появилась в дверях, ведущих в заднюю часть дома.
– Вот, дай это твоей матери, – сказал коричневый старик, опуская ей в руку несколько медяков.
– Да, месье.
– Вы лучше бы здесь остались, в тепле, – сказал Эндрюс, зевая.
– Я должен работать. Только солдаты не работают, – проскрипел коричневый старик.
Когда открыли дверь, струя холодного воздуха охватила кафе. С набережной, покрытой слякотью, проникли завывание ветра и свист мокрого снега. Кошка кинулась под защиту печки, выгибая спину и махая хвостом. Дверь закрылась, и силуэт коричневого старика, покосившийся от ветра, перерезал серый овал окна.
Эндрюс снова уселся за работу.
– Но вы много работаете, очень много! Правда, месье Жан? – сказала Шипетт, прижимаясь подбородком к столу около книг и смотря на него маленькими глазами, похожими на черные бусы.
– Не нахожу, что много.
– Когда я вырасту, я ни чуточки не буду работать. Я буду кататься в коляске.
Эндрюс засмеялся. Шипетт с минуту посмотрела на него, потом ушла в другую комнату, унося с собой пустую кружку.
Перед печкой кошка сидела на задних лапках и ритмично лизала лапу розовым, закругленным языком, похожим на лепесток розы.
Эндрюс насвистал несколько тактов, уставившись на кошку.
– Как ты это находишь, киска? Это «Царица Савская»… «Царица Савская»…
Кошка с величайшей осторожностью снова свернулась клубком и заснула. Эндрюс стал думать о Жанне, и эти мысли привели его в состояние отрадного покоя. Когда он бродил с ней вечером по улицам, наполненным мужчинами и женщинами, многозначительно гулявшими вместе, его возбужденными нервами овладевал томный покой, до тех пор ему совершенно незнакомый. Ее близость возбуждала его, но так нежно, что он забывал о своем туго стягивавшем, неудобном мундире; его лихорадочное желание как бы отделялось от него, и ему начинало казаться, что, чувствуя возле себя ее тело, он без всяких усилий опускается в поток жизни проходивших мимо людей; его так разнеживала мирная любовь, разлитая вокруг него, что резкие углы его существа словно всецело растворялись в тумане сумеречных улиц. И на минуту, пока он об этом думал, ему показалось, что запах цветов и пробивающейся травы, влажного мха и налившихся соков щекочет ему ноздри. Иногда, плавая в океане в бурный день, он чувствовал тот же беспечный восторг, когда около берега его подхватывала огромная бурливая волна и несла вперед на своем гребне. Сидя спокойно в пустом кафе в этот серый день, он чувствовал, как кровь шумит и наливается в его венах, как новая жизнь шумит и наливается в клейких почках деревьев, в нежных зеленых побегах под их грубой корой, в маленьких пушных зверьках леса, в приятно пахнущем скоте, который затаптывает в грязь сочные луга. В предчувствии весны была безудержная могучая сила, которая бурно уносила с собой его и их всех.
Часы пробили пять.
Эндрюс вскочил и кинулся к дверям, влезая на пути в свою шинель.
Резкий ветер дул в сквере. Река была грязноватая, зелено-серая, вздувшаяся и быстрая… Она издавала хриплый торжествующий рев. Больше не моросило, но панели были покрыты слякотью и в водостоках остались большие лужи, которые колебал ветер. Все кругом – дома, мосты, река и небо – было окрашено холодными, зеленовато-серыми тонами, которые нарушала только зубчатая полоса цвета охры, перерезавшая небо; на ней выступали темно-малиновая громада Notre Dame и стройный шпиль.
Эндрюс шел большими шагами, шлепая по лужам, пока не поймал против низкого строения Морга переполненный зеленый омнибус.
У входа в «Грильон» было много лимузинов, выкрашенных в темно-оливковый цвет, с белыми номерами на дверцах; шоферы, с воротниками их темно-оливковых костюмов, поднятыми вокруг красных лиц, стояли группами под порталом. Эндрюс прошел мимо швейцаров и вошел через вертящиеся двери в переднюю, показавшуюся ему поразительно знакомой. У нее был запах, напомнивший ему передние нью-йоркских отелей, – запах сигарного дыма и мебельного лака. С одной стороны дверь вела в большую столовую, где много мужчин и женщин пили чай; оттуда шел запах печенья и дорогих блюд. На кусочке красного ковра против него группа офицеров и штатских разговаривали пониженными голосами. Из ресторана доносились звон шпор и звон посуды, а около того места, где стоял Эндрюс, переваливаясь всей тяжестью с одной ноги на другую, развалился в кожаном кресле толстяк в черной фетровой шляпе, надвинутой на глаза, и с широкой цепочкой от часов, которая, подскакивая, болталась на его выпуклом брюшке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114