Этот ученый офицер, настоящее имя которого было Гишар, имел необыкновенные познания в области древней и новой литературы; особенно же изучил он тактику греков и римлян, превосходно объяснив ее в своих сочинениях. Это обстоятельство побудило Фридриха назвать его именем некоего римского центуриона, которое так и осталось за ним на всю жизнь. Так как король после битвы при Торгау первый раз проводил зиму в Лейпциге, то Квинт убедил его побеседовать с профессорами тамошнего университета. Фридрих был безгранично предубежден против немецких ученых; он ни одного из них не удостоил своим знакомством и не читал книг на родном языке, полагая, что немецкая литература 1760 года находится в том же состоянии, как и в 1730 году, когда королевский юноша был истязаем учеными педантами и когда придворный шут Гундлинг был президентом немецкой академии наук в Берлине. Между тем как раз во время этих кровавых сцен, в эти дни разорения и невыразимых бедствий, вставала для презираемой Фридрихом немецкой литературы чудная заря, возвещавшая самый прекрасный день.
Уже давно немцы приписывали себе славу быть самым ученым народом мира. Они глубоко изучали науки, языки всех тех народов, наставниками которых сделались сами, благодаря своему неутомимому изучению стольких отраслей человеческих знаний. Но при всех своих качествах ученые эти были педанты. Ученость вытесняла их гений, и как раз те люди, которые духовно гораздо больше жили в Афинах и Риме, чем в Германии, совершенно незнакомы были с принципами вкуса. При том немецкий язык не был еще обработан. Только тогда, когда бессмертные поэты оживили его божественной искрой гения, проявили его во всех формах и настроили лиру свою на все тоны, когда его стали развивать, – только тогда узнали его красоту, богатство и силу. И вот в области науки совершились те гигантские успехи, о которых еще теперь иноземные народы не могут судить из-за недостаточного знания языков. Великая эпоха эта как раз совпала со временем этой необыкновенной войны, когда развилось так много иных духовных деятелей, обнаружившихся удивительными действиями.
Никогда духовный переворот народа не был быстрее и чудеснее; никогда еще величие человеческого духа не проявлялось столь разнообразно, как теперь. Пока немецкие полководцы, Фридрих и Фердинанд, под громом орудий давали страшные наставления народам земли, немец Винкельман так же мужественно, как удачно вступил в лабиринт древности, чтобы привести в порядок хаос древнего искусства, немец Эйлер определял течение планет, а немец Менгс становился Рафаэлем восемнадцатого столетия[264b]. Художники-пластики размножились в Германии и проявили свое искусство на камне, медалях и меди. Таким образом, немецкие музы вызвали искусства среди кровавых битв и вплели лиру поэта, кисть живописца, резец гравера и долото скульптора в новопосаженные лавры.
Этот духовный переворот распространился на все. Именно в то время, когда совершенствовалось военное искусство, благоразумные немецкие теологи оставили свои непонятные догматы и стали преподавать чистую мораль. Немецкая критика была до сих пор в состоянии детства, теперь настало для нее время вступить на великое поприще. Юристы изменили свой варварский язык и ввели философию в храм Фемиды. Доктора перестали обнаруживать при больных свою греческую ученость и стали понятно говорить и писать. Немецкие естествоиспытатели, хотя никто из них не был таким живописцем природы, как Бюффон, все же продолжали больше чем когда-либо наставлять в естественных науках даже самые умные народы Европы, французов и англичан, производя новые открытия, неутомимые изыскания и совершенствуя искусство речи. И математики воспользовались новым богатством языка, обнаружив в своих сочинениях неслыханную до тех пор доступность.
Но больше всех отличались поэты. Уже прозвучали песни Галлера, Гагедорна, Бодмера, Утца и Геллерта, прошедшие незаметно среди еще необразованного народа. Настало лучшее время, когда столько событий и страстей побудило даже самых сонных людей всех слоев германского общества если не к деятельности, то к проявлению своих чувств, и тогда-то выступили Виланд, Клопшток и Лессинг. Эти три мужа были избраны судьбой, чтобы обеспечить национальную славу германского гения у современников, но еще больше у позднейшего потомства и встать наряду с величайшими гениями других народов. Эти великаны шли в то время, еще юношами, медленными, но верными шагами к храму бессмертия. Виланд начинал очаровывать людей своей божественной поэзией. Поучая и наслаждая на каждом шагу, он шел по своему лабиринту, то воспевая симпатические ощущения, то облекая свою философию в самые прелестные образы, перенося читателей то на Олимп, то в Грецию, то во времена рыцарства, изображая то действительность, то идеальный мир; то пленял он своей прозой, то стихами, притом с таким искусством, что, по словам французского поэта Дората, можно было подумать, что сами Грации диктовали все это, а Виланд только записывал. Клопшток выступил тогда же со своей Мессиадой, поставившей его наряду с величайшими поэтами всех времен, а Лессинг начинал развивать свой гений, проявившийся везде, во всех отраслях знаний. Клейст неподражаемо воспевал прекрасную природу, Глейм становился германским Тиртеем и Анакреоном, Рамлер – Горацием, а Гесснер – Феокритом. Еще не было философов и историков, лишенных педантизма, но уже вполне можно было рассчитывать на их скорое появление, так как эти поэты должны были что-нибудь создать, воодушевление их должно было согревать, искусство их – повлиять на дух и вкус общества, а могущество их гения – подействовать даже на бесчувственных людей.
Фридрих игнорировал это блестящее начало славной литературной эпохи из предрассудка, которого даже его беспристрастным ученым друзьям не удалось победить. Между прочими в это время при короле находились два защитника новейшей немецкой литературы, два ученых иностранца: английский посол Митчел, его военный товарищ, и французский маркиз д’Аржан, друг Фридриха. Оба они старались обратить внимание короля на полет германского гения, за которым он не следил. Но так как монарх терпеть не мог немецких букв, то представления этих прекрасных мужей остались безполезными. Готшед, имевший еще тогда много сторонников, считавших его необыкновенным человеком, менее всех мог уничтожить эти предрассудки, когда удостоился беседы с коронованным поэтом. Его ложно приобретенная слава при ограниченных способностях, полное отсутствие ума и вкуса скорее усилили предвзятое невыгодное мнение короля и определили его суждение по этому вопросу на всю остальную жизнь. Наконец Фридрих, по совету Квинта Ицилия, призвал к себе профессора Геллерта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139
Уже давно немцы приписывали себе славу быть самым ученым народом мира. Они глубоко изучали науки, языки всех тех народов, наставниками которых сделались сами, благодаря своему неутомимому изучению стольких отраслей человеческих знаний. Но при всех своих качествах ученые эти были педанты. Ученость вытесняла их гений, и как раз те люди, которые духовно гораздо больше жили в Афинах и Риме, чем в Германии, совершенно незнакомы были с принципами вкуса. При том немецкий язык не был еще обработан. Только тогда, когда бессмертные поэты оживили его божественной искрой гения, проявили его во всех формах и настроили лиру свою на все тоны, когда его стали развивать, – только тогда узнали его красоту, богатство и силу. И вот в области науки совершились те гигантские успехи, о которых еще теперь иноземные народы не могут судить из-за недостаточного знания языков. Великая эпоха эта как раз совпала со временем этой необыкновенной войны, когда развилось так много иных духовных деятелей, обнаружившихся удивительными действиями.
Никогда духовный переворот народа не был быстрее и чудеснее; никогда еще величие человеческого духа не проявлялось столь разнообразно, как теперь. Пока немецкие полководцы, Фридрих и Фердинанд, под громом орудий давали страшные наставления народам земли, немец Винкельман так же мужественно, как удачно вступил в лабиринт древности, чтобы привести в порядок хаос древнего искусства, немец Эйлер определял течение планет, а немец Менгс становился Рафаэлем восемнадцатого столетия[264b]. Художники-пластики размножились в Германии и проявили свое искусство на камне, медалях и меди. Таким образом, немецкие музы вызвали искусства среди кровавых битв и вплели лиру поэта, кисть живописца, резец гравера и долото скульптора в новопосаженные лавры.
Этот духовный переворот распространился на все. Именно в то время, когда совершенствовалось военное искусство, благоразумные немецкие теологи оставили свои непонятные догматы и стали преподавать чистую мораль. Немецкая критика была до сих пор в состоянии детства, теперь настало для нее время вступить на великое поприще. Юристы изменили свой варварский язык и ввели философию в храм Фемиды. Доктора перестали обнаруживать при больных свою греческую ученость и стали понятно говорить и писать. Немецкие естествоиспытатели, хотя никто из них не был таким живописцем природы, как Бюффон, все же продолжали больше чем когда-либо наставлять в естественных науках даже самые умные народы Европы, французов и англичан, производя новые открытия, неутомимые изыскания и совершенствуя искусство речи. И математики воспользовались новым богатством языка, обнаружив в своих сочинениях неслыханную до тех пор доступность.
Но больше всех отличались поэты. Уже прозвучали песни Галлера, Гагедорна, Бодмера, Утца и Геллерта, прошедшие незаметно среди еще необразованного народа. Настало лучшее время, когда столько событий и страстей побудило даже самых сонных людей всех слоев германского общества если не к деятельности, то к проявлению своих чувств, и тогда-то выступили Виланд, Клопшток и Лессинг. Эти три мужа были избраны судьбой, чтобы обеспечить национальную славу германского гения у современников, но еще больше у позднейшего потомства и встать наряду с величайшими гениями других народов. Эти великаны шли в то время, еще юношами, медленными, но верными шагами к храму бессмертия. Виланд начинал очаровывать людей своей божественной поэзией. Поучая и наслаждая на каждом шагу, он шел по своему лабиринту, то воспевая симпатические ощущения, то облекая свою философию в самые прелестные образы, перенося читателей то на Олимп, то в Грецию, то во времена рыцарства, изображая то действительность, то идеальный мир; то пленял он своей прозой, то стихами, притом с таким искусством, что, по словам французского поэта Дората, можно было подумать, что сами Грации диктовали все это, а Виланд только записывал. Клопшток выступил тогда же со своей Мессиадой, поставившей его наряду с величайшими поэтами всех времен, а Лессинг начинал развивать свой гений, проявившийся везде, во всех отраслях знаний. Клейст неподражаемо воспевал прекрасную природу, Глейм становился германским Тиртеем и Анакреоном, Рамлер – Горацием, а Гесснер – Феокритом. Еще не было философов и историков, лишенных педантизма, но уже вполне можно было рассчитывать на их скорое появление, так как эти поэты должны были что-нибудь создать, воодушевление их должно было согревать, искусство их – повлиять на дух и вкус общества, а могущество их гения – подействовать даже на бесчувственных людей.
Фридрих игнорировал это блестящее начало славной литературной эпохи из предрассудка, которого даже его беспристрастным ученым друзьям не удалось победить. Между прочими в это время при короле находились два защитника новейшей немецкой литературы, два ученых иностранца: английский посол Митчел, его военный товарищ, и французский маркиз д’Аржан, друг Фридриха. Оба они старались обратить внимание короля на полет германского гения, за которым он не следил. Но так как монарх терпеть не мог немецких букв, то представления этих прекрасных мужей остались безполезными. Готшед, имевший еще тогда много сторонников, считавших его необыкновенным человеком, менее всех мог уничтожить эти предрассудки, когда удостоился беседы с коронованным поэтом. Его ложно приобретенная слава при ограниченных способностях, полное отсутствие ума и вкуса скорее усилили предвзятое невыгодное мнение короля и определили его суждение по этому вопросу на всю остальную жизнь. Наконец Фридрих, по совету Квинта Ицилия, призвал к себе профессора Геллерта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139