Ваш новый Фламиний – хороший торгаш, имевший в авангарде пушки, а в ариергарде – негоциантские обозы. А что касается изящных искусств, то помните, что Парма, Модена, Болонья, Феррара отдали Бонапарту все свои старые картины и рукописи под угрозой штыков вместе с десятками миллионов франков контрибуции.
– Не станете же вы отрицать, – говорил Байрон, – что в год наполеоновского владычества Ломбардия и Милан платили французам ровно вдвое меньше, чем платят теперь австрийцам?
Монти, молча слушавший этот спор, почувствовал прилив внезапного вдохновения. Итальянский поэт, писавший гимны Наполеону, вдруг закипел негодованием по адресу Бейля. Стоя на кровле около решетки из мраморных кружев на огромной высоте над городом, Монти, закинув правую руку над головой назад, начал речь об австрийском гнете. Он говорил о том, что австрийская власть берет с земли половину того, что она приносит итальянцу, над нею работающему, говорил о налоге на соль, удесятеряющем ее стоимость, о том, что немцы и кроаты занимают все должности по эксплуатации населения, что итальянцы преследуются за пользование родным языком и лишь в том случае остаются в муниципалитетах, когда пишут по-немецки и выдают своих единомышленников.
Байрон слушал молча, не глядя на Монти. Вялость и скука появились у него на лице. Он вдруг сделался обычным великосветским фатом, тем самым, который при прошлой встрече с теми же собеседниками превозносил основателя дендизма Джорджа Бреммеля, этого своеобразного законодателя пустяков, человека, имевшего успех только в известном кругу совершенно замкнутого, титулованного, скучающего английского света.
Бейль подумал, что Байрон, скучающий от пафоса Монти, все-таки не сделался Бреммелем. Он откололся от своего круга, но, сохраняя все старинные его свойства, являлся в то же время выразителем человеческого протеста против гнета отживших вещей и мертвых явлений.
Бейль вспомнил, как впервые имя английского поэта было услышано им в Вильне, занятой войсками неаполитанского короля. Морозный воздух, улица с грязным снегом в еврейском квартале и обрывок грязной газеты, в которой рассказывается о рабочем мятеже в Англии и впервые приводится имя поэта Байрона, выступившего в защиту восставших ткачей с трибуны Палаты лордов. После путешествия Байрона и этого выступления в палате не было той клеветы, перед которой остановилось бы английское общество. Поэта обвиняли в убийстве, в разгуле. «Правительственный поэт» Соути в печати осыпал его оскроблениями, узнав о которых, Байрон хотел повернуть обратно карету пизанского мальпоста и лететь в Англию, чтобы выстрелом из пистолета покончить с оскорбителем. Бейль знал, что его удержали слова друзей о том, что этот поступок если не вызовет судебной кары, то во всяком случае даст аристократии повод оплачивать всех скверных поэтов, лишь бы они отравляли жизнь Байрону. Бейль думал о том, как сегодня Байрон с огнем в глазах повторил слова Петрарки: «Liberar l'ltalia di barbari» (освободить Италию от варваров).
Байрон смотрел на Сильвио Пеллико и говорил:
– Однако Монти не понимает тесной связи австрийского и папского гнета. Он пишет религиозные гимны и готов целовать руку любому католику. А между тем, если Меттерних покровительствует папе, то папа проповедует покорность Меттерниху.
– Вас должны бояться! – ответил Сильвио.
Тут наступил один из странных приступов внезапной ярости. Глаза Байрона блуждали, кулаки сжимались, и он буквально дрожал от гнева и шептал так, что слышали все:
– Везде и повсюду, когда я вхожу в дверь какой-нибудь гостиной, все эти дураки из Англии и Женевы покидают залу.
Эти ни к кому не обращенные слова были ответом на его собственные мысли. Наступило неловкое молчание, и только Сильвио Пеллико, который, как было известно всем собеседникам, переводил стихи Байрона на итальянский язык, в то время как Байрон переводил трагедии Сильвио на английский, – только один Сильвио Пеллико нарушил, молчание и с шутливым укором обратился к Байрону:
– Соберите четыреста или пятьсот тысяч лир, распустите слух о вашей смерти. Двое или трое преданных вам друзей похоронят гроб с бревном где-нибудь в дикой глуши, например, на острове Эльбе. Через несколько времени весть о вашей смерти австрийский семафор передаст в Англию, а вы тем временем под именем Смита или француза Дюбуа будете жить счастливо и спокойно в Лиме. Пройдут года, и ничто не помешает господину Смиту вернуться в Европу. К тому времени у него будет седая голова. Он зайдет где-нибудь в Риме или в Париже в книжный магазин и спросит у продавца экземпляр тридцатого издания «Чайльд-Гарольда» или «Лары». А потом может наступить смерть господина Смита и воскресение Байрона. Вы можете сказать: «Лорд Байрон, умерший тридцать лет тому назад, – это я; английский свет состоит из дураков, которых я тридцать лет водил за нос».
Байрон ответил спокойно:
– Мой кузен, наследующий от меня мой титул по смерти, непременно должен будет написать вам благодарственное письмо за ваше предложение.
Разговор стал общим. После рассказов о внезапном исчезновений и о превращениях Мельмота-скитальца перешли к характеристикам «мятежного духа», разочарования и беспокойства, охвативших Европу. Байрон, вначале разговорчивый, замолкал по мере того, как итальянцы переходили к разговорам на темы о совести, мучимой сожалениями, о преступлениях и жертвах. Говорили о любовных разочарованиях – как мужчины, имевшие опыт. Бейль уже слышал сплетни о том, что Байрон убил какую-то женщину, не верил им, но пытливо наблюдал, как английский поэт менялся в лице, слушая повесть о молодой итальянке, убившей на дуэли бросившего ее любовника, об итальянском князе, убившем за измену крестьянку из Симонетты. Бейлю казалось, что припадок ярости возвратился к Байрону. Английский поэт упорно молчал, дышал порывисто и тяжело и, наконец, заявил, что время позднее – пора покидать собор. Вторя ему, доктор Полидори сказал, что на улице беспокойно и что ночью лучше всего возвращаться всем вместе, так как ночные грабители ставят на перекрестках капканы или сбрасывают с крыш железные обручи и арканы, которыми ловят и душат прохожих. Спустились вниз. Сильвио говорил о любовном безумии, утверждал, что влюбленность и болезнь влекут за собой одни и те же эксцессы, и в доказательство приводил стихи Тассо, именно тот сонет, в котором Тассо, больной и измученный, говорит о религии как единственном своем спасении от вечной борьбы с недоверием к женщине. Сильвио прочитал сонет «Odi Filli». Байрон внезапно оживился. Факелы слуг, освещавших дорогу, озаряли его бледный лоб и великолепные глаза, горевшие страстной печалью. Байрон задумчиво произнес:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181
– Не станете же вы отрицать, – говорил Байрон, – что в год наполеоновского владычества Ломбардия и Милан платили французам ровно вдвое меньше, чем платят теперь австрийцам?
Монти, молча слушавший этот спор, почувствовал прилив внезапного вдохновения. Итальянский поэт, писавший гимны Наполеону, вдруг закипел негодованием по адресу Бейля. Стоя на кровле около решетки из мраморных кружев на огромной высоте над городом, Монти, закинув правую руку над головой назад, начал речь об австрийском гнете. Он говорил о том, что австрийская власть берет с земли половину того, что она приносит итальянцу, над нею работающему, говорил о налоге на соль, удесятеряющем ее стоимость, о том, что немцы и кроаты занимают все должности по эксплуатации населения, что итальянцы преследуются за пользование родным языком и лишь в том случае остаются в муниципалитетах, когда пишут по-немецки и выдают своих единомышленников.
Байрон слушал молча, не глядя на Монти. Вялость и скука появились у него на лице. Он вдруг сделался обычным великосветским фатом, тем самым, который при прошлой встрече с теми же собеседниками превозносил основателя дендизма Джорджа Бреммеля, этого своеобразного законодателя пустяков, человека, имевшего успех только в известном кругу совершенно замкнутого, титулованного, скучающего английского света.
Бейль подумал, что Байрон, скучающий от пафоса Монти, все-таки не сделался Бреммелем. Он откололся от своего круга, но, сохраняя все старинные его свойства, являлся в то же время выразителем человеческого протеста против гнета отживших вещей и мертвых явлений.
Бейль вспомнил, как впервые имя английского поэта было услышано им в Вильне, занятой войсками неаполитанского короля. Морозный воздух, улица с грязным снегом в еврейском квартале и обрывок грязной газеты, в которой рассказывается о рабочем мятеже в Англии и впервые приводится имя поэта Байрона, выступившего в защиту восставших ткачей с трибуны Палаты лордов. После путешествия Байрона и этого выступления в палате не было той клеветы, перед которой остановилось бы английское общество. Поэта обвиняли в убийстве, в разгуле. «Правительственный поэт» Соути в печати осыпал его оскроблениями, узнав о которых, Байрон хотел повернуть обратно карету пизанского мальпоста и лететь в Англию, чтобы выстрелом из пистолета покончить с оскорбителем. Бейль знал, что его удержали слова друзей о том, что этот поступок если не вызовет судебной кары, то во всяком случае даст аристократии повод оплачивать всех скверных поэтов, лишь бы они отравляли жизнь Байрону. Бейль думал о том, как сегодня Байрон с огнем в глазах повторил слова Петрарки: «Liberar l'ltalia di barbari» (освободить Италию от варваров).
Байрон смотрел на Сильвио Пеллико и говорил:
– Однако Монти не понимает тесной связи австрийского и папского гнета. Он пишет религиозные гимны и готов целовать руку любому католику. А между тем, если Меттерних покровительствует папе, то папа проповедует покорность Меттерниху.
– Вас должны бояться! – ответил Сильвио.
Тут наступил один из странных приступов внезапной ярости. Глаза Байрона блуждали, кулаки сжимались, и он буквально дрожал от гнева и шептал так, что слышали все:
– Везде и повсюду, когда я вхожу в дверь какой-нибудь гостиной, все эти дураки из Англии и Женевы покидают залу.
Эти ни к кому не обращенные слова были ответом на его собственные мысли. Наступило неловкое молчание, и только Сильвио Пеллико, который, как было известно всем собеседникам, переводил стихи Байрона на итальянский язык, в то время как Байрон переводил трагедии Сильвио на английский, – только один Сильвио Пеллико нарушил, молчание и с шутливым укором обратился к Байрону:
– Соберите четыреста или пятьсот тысяч лир, распустите слух о вашей смерти. Двое или трое преданных вам друзей похоронят гроб с бревном где-нибудь в дикой глуши, например, на острове Эльбе. Через несколько времени весть о вашей смерти австрийский семафор передаст в Англию, а вы тем временем под именем Смита или француза Дюбуа будете жить счастливо и спокойно в Лиме. Пройдут года, и ничто не помешает господину Смиту вернуться в Европу. К тому времени у него будет седая голова. Он зайдет где-нибудь в Риме или в Париже в книжный магазин и спросит у продавца экземпляр тридцатого издания «Чайльд-Гарольда» или «Лары». А потом может наступить смерть господина Смита и воскресение Байрона. Вы можете сказать: «Лорд Байрон, умерший тридцать лет тому назад, – это я; английский свет состоит из дураков, которых я тридцать лет водил за нос».
Байрон ответил спокойно:
– Мой кузен, наследующий от меня мой титул по смерти, непременно должен будет написать вам благодарственное письмо за ваше предложение.
Разговор стал общим. После рассказов о внезапном исчезновений и о превращениях Мельмота-скитальца перешли к характеристикам «мятежного духа», разочарования и беспокойства, охвативших Европу. Байрон, вначале разговорчивый, замолкал по мере того, как итальянцы переходили к разговорам на темы о совести, мучимой сожалениями, о преступлениях и жертвах. Говорили о любовных разочарованиях – как мужчины, имевшие опыт. Бейль уже слышал сплетни о том, что Байрон убил какую-то женщину, не верил им, но пытливо наблюдал, как английский поэт менялся в лице, слушая повесть о молодой итальянке, убившей на дуэли бросившего ее любовника, об итальянском князе, убившем за измену крестьянку из Симонетты. Бейлю казалось, что припадок ярости возвратился к Байрону. Английский поэт упорно молчал, дышал порывисто и тяжело и, наконец, заявил, что время позднее – пора покидать собор. Вторя ему, доктор Полидори сказал, что на улице беспокойно и что ночью лучше всего возвращаться всем вместе, так как ночные грабители ставят на перекрестках капканы или сбрасывают с крыш железные обручи и арканы, которыми ловят и душат прохожих. Спустились вниз. Сильвио говорил о любовном безумии, утверждал, что влюбленность и болезнь влекут за собой одни и те же эксцессы, и в доказательство приводил стихи Тассо, именно тот сонет, в котором Тассо, больной и измученный, говорит о религии как единственном своем спасении от вечной борьбы с недоверием к женщине. Сильвио прочитал сонет «Odi Filli». Байрон внезапно оживился. Факелы слуг, освещавших дорогу, озаряли его бледный лоб и великолепные глаза, горевшие страстной печалью. Байрон задумчиво произнес:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181