Все, кроме вахты, лежат, пребывая не то в дурмане, не то в анабиозе.
Качка качке рознь. Сегодня какая-то особенно муторная - усыпляющая, мертвящая… То ли амплитуда волны такая, что попадает в резонанс с физиологическими колебаниями организма, то ли мы вошли в какой-то особенный район океана вроде сонного царства. Ведь прибивало же к берегу подводные лодки с экипажами, уснувшими навечно. В первую мировую войну, например. Что, отчего, почему - неизвестно. Одно ясно: шторм действует не только на вестибулярный аппарат, но прежде всего на психику. Поневоле поверишь во все эти россказни про «инфразвуковой голос» океана, сводящий моряков с ума, заставляющий их бросать свои корабли и прыгать за борт…
Уверен, что на лодке сейчас нет ни одного человека в ясном, трезвом сознании. Качка туманит разум: одних ввергает в полудремотное забытье; других - в бесконечную апатию, в полное безразличие к себе и товарищам; третьи витают в глубоких снах; у четвертых стоят перед глазами картины прошлого. Две трети экипажа ушли в воспоминания, сны, видения, грезы… И даже вахта, вперившая взгляды в экраны, планшеты, шкалы, циферблаты, кажется тоже погруженной в оцепенение.
Чтобы отвлечься от качки, начинаю фантазировать: ну конечно же, мы вошли в некий район Атлантики, где простирается неизученное психическое поле. Оно превращает членов экипажа в сомнамбул, а корабли - в подобия «Летучего Голландца», и вот я один из всех сумел разорвать коварные путы. Я иду по отсекам и бужу забывшихся гибельным сном товарищей…
Игра приносит некоторое облегчение, тошнота отступает, возвращается осмысленный интерес к окружающему. Рулевой Мишурнов, балабола и весельчак, доблестно несет вахту. На шее у него подвязана жестянка из-под компота, через каждые пять минут матрос зеленеет и пригибается к ней, но лодку держит на курсе исправно. В боевой листок его!
Перебираюсь в четвертый отсек, он же кормовой аккумуляторный. Кормовой - не потому, что в нём корм готовят, поучал когда-то Симбирцев Марфина, а потому что расположен ближе к корме. «Кормчий» Марфин в тропических шортах и сомнительно белой куртке отчаянно борется за «живучесть обеда». Лагуны заполнены на две трети, но борщ и компот все равно выплескиваются. Руки у Марфина ошпарены, ко лбу прилип морковный кружочек, взгляд страдальческий и решительный. Работа его почти бессмысленна- к борщу никто не притронется, погрызут сухари, попьют «штормового компота» - квелого, без сахара, - и вся трапеза. Но обед есть обед и должен быть готов к сроку, хоть умри у раскаленной плиты.
- Как дела, Константин Алексеевич? - Вся приветливость, на какую я сейчас способен, в моем голосе.
Марфин стирает со щек горячий пот:
- На первое - борщ, тарьщкапнант, на второе - макароны по-флотски… На «нули» - дунайский салат.
«Нулевое блюдо» - холодная закуска. Противень с горкой консервированного салата выглядит весьма соблазнительно. Как больная кошка выискивает себе нужную траву, так и я вытягиваю за хвостик маринованный огурчик. Нет, право, жить в качку можно.
- А где камбузный наряд?
- Сморился! - Марфин добродушно машет красной рукой в сторону боцманской выгородки.
Заглядываю туда - матросы Жамбалов и Дуняшин по-братски привалились друг к другу, стриженные по-походному головы безвольно мотаются в такт качке.
- Не надо, тарьщкапнант! - окликает меня Марфин, заметив, что я собираюсь поднять «сморившихся». - От них сейчас проку мало. Сам управлюсь. - И он бросается к плите, где опять что-то зашипело и зачадило.
В пятом в уши ударил жаркий клекот дизелей. Хрустнули перепонки - лодку накрыло, сработали поплавковые клапаны воздухозаборников, и цилиндры дизелей «сосанули» воздух из отсека.
Вот где преисподняя!
Вахтенный моторист хотел крикнуть «Смирно», но я показал ему: не надо. В сизой дымке сгоревшего соляра сидел на крышке дизеля старшина 2-й статьи Соколов и наяривал на гармошке что-то лихое и отчаянное, судя по рывкам мехов, но беззвучное: уши все ещё заложены. Перепонки хрустнули ещё раз - давление сравнялось, и сквозь многослойный грохот цилиндров донеслись заливистые переборы. Деревенской гулянкой повеяло в отсеке.
Играл Соколов не в веселье, играл зло, наперекор океану, шторму, выворачивающей душу качке… Худое вологодское лицо его с впалыми висками и глубокими глазницами выражало только одно - решимость переиграть все напасти взбесившегося за бортом мира. Его трясла дрожь работающего двигателя, сбрасывали со скользкой крышки крутые крены, но сидел он прочно, цепко обхватив ногами пиллерс. Пальцы Соколова, побитые зубилом, изъеденные маслами, ловко перебегали по белым перламутровым кнопкам, обтрепанные, с некогда красным подбором, мехи качали-раздували бойкий наигрыш.
Эх, яблочко, да ты не скроешься.
В бэче-пять попадешь, не отмоешься!
У Соколова под Белозерском молодая жена. Справил свадьбу в краткосрочном отпуске за отменный ремонт дизеля. Жена провожала до Северодара, до ворот казармы. Теперь их разделяют два океана и год службы.
Только русская гармошка могла переголосить адский грохот снующего железа. И «психическое поле» шторма - материя, слишком тонкая для тяжёлых сил моторного отсека, - рвалось и завивалось здесь в невидимые лохмы.
Зато в корме свободный от вахты народ лежал в лежку, отчего отсек, загроможденный трехъярусными койками, напоминал вагон санитарного поезда. Швыряло здесь так, будто подводная лодка виляла хвостом: Безжизненно перекатывались на подушках стриженые головы, качка бесцеремонно валяла с боку на бок дюжину безвольных тел.
Я стоял, широко расставив ноги и уцепившись за стойку приставного трапа под аварийным люком, и смотрел на это «лежбище котиков», как сказал бы Симбирцев, с состраданием и некоторым превосходством: «Вы - лежите, а я стою…»
Меж торпедных труб билась, дребезжа, гитара. Я вытащил её. С подушки нижнего яруса вяло приподнялась голова.
- Там вторая струна…
Голова обморочно свалилась на подушку с рыжеватой наволочкой.
Я стоял посреди этой санитарной теплушки, привалившись спиной к задним крышкам торпедных аппаратов, и думал, что нет в мире таких слов - кроме двух: «боевая тревога», - которые могли бы поднять полуживых or болтанки людей. И тут меня осенило. Я сорвал трубку корабельного телефона и вызвал дизельный.
- Пятый слушает.
- Соколова срочно в корму! С инструментом.
- С аварийным?
- С музыкальным!
Через несколько минут распахнулась круглая переборочная дверь - и через комингс перелез Соколов, держа гармошку под мышкой.
- Играй здесь!
Соколов понял. Присел на красный барабан буй-вьюшки, пристроил гармонь на коленке, прислушался на секунду и грохоту волн над головой и развернул мехи.
Раскинулось море широко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Качка качке рознь. Сегодня какая-то особенно муторная - усыпляющая, мертвящая… То ли амплитуда волны такая, что попадает в резонанс с физиологическими колебаниями организма, то ли мы вошли в какой-то особенный район океана вроде сонного царства. Ведь прибивало же к берегу подводные лодки с экипажами, уснувшими навечно. В первую мировую войну, например. Что, отчего, почему - неизвестно. Одно ясно: шторм действует не только на вестибулярный аппарат, но прежде всего на психику. Поневоле поверишь во все эти россказни про «инфразвуковой голос» океана, сводящий моряков с ума, заставляющий их бросать свои корабли и прыгать за борт…
Уверен, что на лодке сейчас нет ни одного человека в ясном, трезвом сознании. Качка туманит разум: одних ввергает в полудремотное забытье; других - в бесконечную апатию, в полное безразличие к себе и товарищам; третьи витают в глубоких снах; у четвертых стоят перед глазами картины прошлого. Две трети экипажа ушли в воспоминания, сны, видения, грезы… И даже вахта, вперившая взгляды в экраны, планшеты, шкалы, циферблаты, кажется тоже погруженной в оцепенение.
Чтобы отвлечься от качки, начинаю фантазировать: ну конечно же, мы вошли в некий район Атлантики, где простирается неизученное психическое поле. Оно превращает членов экипажа в сомнамбул, а корабли - в подобия «Летучего Голландца», и вот я один из всех сумел разорвать коварные путы. Я иду по отсекам и бужу забывшихся гибельным сном товарищей…
Игра приносит некоторое облегчение, тошнота отступает, возвращается осмысленный интерес к окружающему. Рулевой Мишурнов, балабола и весельчак, доблестно несет вахту. На шее у него подвязана жестянка из-под компота, через каждые пять минут матрос зеленеет и пригибается к ней, но лодку держит на курсе исправно. В боевой листок его!
Перебираюсь в четвертый отсек, он же кормовой аккумуляторный. Кормовой - не потому, что в нём корм готовят, поучал когда-то Симбирцев Марфина, а потому что расположен ближе к корме. «Кормчий» Марфин в тропических шортах и сомнительно белой куртке отчаянно борется за «живучесть обеда». Лагуны заполнены на две трети, но борщ и компот все равно выплескиваются. Руки у Марфина ошпарены, ко лбу прилип морковный кружочек, взгляд страдальческий и решительный. Работа его почти бессмысленна- к борщу никто не притронется, погрызут сухари, попьют «штормового компота» - квелого, без сахара, - и вся трапеза. Но обед есть обед и должен быть готов к сроку, хоть умри у раскаленной плиты.
- Как дела, Константин Алексеевич? - Вся приветливость, на какую я сейчас способен, в моем голосе.
Марфин стирает со щек горячий пот:
- На первое - борщ, тарьщкапнант, на второе - макароны по-флотски… На «нули» - дунайский салат.
«Нулевое блюдо» - холодная закуска. Противень с горкой консервированного салата выглядит весьма соблазнительно. Как больная кошка выискивает себе нужную траву, так и я вытягиваю за хвостик маринованный огурчик. Нет, право, жить в качку можно.
- А где камбузный наряд?
- Сморился! - Марфин добродушно машет красной рукой в сторону боцманской выгородки.
Заглядываю туда - матросы Жамбалов и Дуняшин по-братски привалились друг к другу, стриженные по-походному головы безвольно мотаются в такт качке.
- Не надо, тарьщкапнант! - окликает меня Марфин, заметив, что я собираюсь поднять «сморившихся». - От них сейчас проку мало. Сам управлюсь. - И он бросается к плите, где опять что-то зашипело и зачадило.
В пятом в уши ударил жаркий клекот дизелей. Хрустнули перепонки - лодку накрыло, сработали поплавковые клапаны воздухозаборников, и цилиндры дизелей «сосанули» воздух из отсека.
Вот где преисподняя!
Вахтенный моторист хотел крикнуть «Смирно», но я показал ему: не надо. В сизой дымке сгоревшего соляра сидел на крышке дизеля старшина 2-й статьи Соколов и наяривал на гармошке что-то лихое и отчаянное, судя по рывкам мехов, но беззвучное: уши все ещё заложены. Перепонки хрустнули ещё раз - давление сравнялось, и сквозь многослойный грохот цилиндров донеслись заливистые переборы. Деревенской гулянкой повеяло в отсеке.
Играл Соколов не в веселье, играл зло, наперекор океану, шторму, выворачивающей душу качке… Худое вологодское лицо его с впалыми висками и глубокими глазницами выражало только одно - решимость переиграть все напасти взбесившегося за бортом мира. Его трясла дрожь работающего двигателя, сбрасывали со скользкой крышки крутые крены, но сидел он прочно, цепко обхватив ногами пиллерс. Пальцы Соколова, побитые зубилом, изъеденные маслами, ловко перебегали по белым перламутровым кнопкам, обтрепанные, с некогда красным подбором, мехи качали-раздували бойкий наигрыш.
Эх, яблочко, да ты не скроешься.
В бэче-пять попадешь, не отмоешься!
У Соколова под Белозерском молодая жена. Справил свадьбу в краткосрочном отпуске за отменный ремонт дизеля. Жена провожала до Северодара, до ворот казармы. Теперь их разделяют два океана и год службы.
Только русская гармошка могла переголосить адский грохот снующего железа. И «психическое поле» шторма - материя, слишком тонкая для тяжёлых сил моторного отсека, - рвалось и завивалось здесь в невидимые лохмы.
Зато в корме свободный от вахты народ лежал в лежку, отчего отсек, загроможденный трехъярусными койками, напоминал вагон санитарного поезда. Швыряло здесь так, будто подводная лодка виляла хвостом: Безжизненно перекатывались на подушках стриженые головы, качка бесцеремонно валяла с боку на бок дюжину безвольных тел.
Я стоял, широко расставив ноги и уцепившись за стойку приставного трапа под аварийным люком, и смотрел на это «лежбище котиков», как сказал бы Симбирцев, с состраданием и некоторым превосходством: «Вы - лежите, а я стою…»
Меж торпедных труб билась, дребезжа, гитара. Я вытащил её. С подушки нижнего яруса вяло приподнялась голова.
- Там вторая струна…
Голова обморочно свалилась на подушку с рыжеватой наволочкой.
Я стоял посреди этой санитарной теплушки, привалившись спиной к задним крышкам торпедных аппаратов, и думал, что нет в мире таких слов - кроме двух: «боевая тревога», - которые могли бы поднять полуживых or болтанки людей. И тут меня осенило. Я сорвал трубку корабельного телефона и вызвал дизельный.
- Пятый слушает.
- Соколова срочно в корму! С инструментом.
- С аварийным?
- С музыкальным!
Через несколько минут распахнулась круглая переборочная дверь - и через комингс перелез Соколов, держа гармошку под мышкой.
- Играй здесь!
Соколов понял. Присел на красный барабан буй-вьюшки, пристроил гармонь на коленке, прислушался на секунду и грохоту волн над головой и развернул мехи.
Раскинулось море широко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108