..
Очнувшись в своём каземате, на куче сырой соломы, Салават ждал казни. Но шли дни и ночи, а казни всё не было…
И вот его снова «взнуздали» деревянными удилами, снова забили в колодки и бросили на телегу…
Салават угадал по солнцу, что его везут обратно в Казань, а быть может, и на Урал…
* * *
Наступила весна, когда его повезли на телеге. Все зеленело. Дорога лежала между лесов, между хлебных полей и свежих лугов. Ночлеги были короткие, и после недолгого сна стража будила его, чтобы трогаться дальше. Нанесённые палачами раны быстрей заживали в пути. Рубцы от плетей и ожогов перестали гноиться, и Салават, забывая о боли, с ощущением горькой, тоскливой радости жизни вдыхал влажную свежесть утренних зорь и слушал утреннее соловьиное пение…
Салават знал, что сзади него на другой телеге везут измученного пытками Юлая. Видно, враги им судили общую долю. Перекинуться словом с отцом было бы утешением. Но их разделяла стража, которая не разрешала им говорить.
Когда пошли за Волгой крутые увалы уральских подножий и в степи меж ярких зелёных трав, усеянных цветами, Салават зорким взглядом заметил один-единственный войлочный кош, а возле него различил небольшой табун лошадей, сердце его защемило такой отчаянной болью, что ему показалось, будто смерть подступила к нему… Но это была не смерть — это внезапная острая мысль обожгла его сердце, это было рождение новой надежды…
Башкирское кочевье родило в юной душе надежду на волю, на новую жизнь… Здесь, среди этих степей, жило довольно молодых и старых соплеменников, кто отдал бы жизнь за свободу его, Салавата. Они придут. Только бы крикнуть им: «Люди! Башкиры! Спасайте! Я ваш батыр! Я ваш сын, Салават!..»
И ему представились тысячи всадников, мчавшихся по степи, взметая песок, разрывая сплетённые стебли высоких трав, — вот летят они, соколы… Стрелы свистят над конвоем, сопровождающим Салавата, боевой клич пугает вражеских лошадей, тысячи сабель, пики и косы в руках друзей… И вот уже Салават на коне, впереди этих тысяч всадников. Никто их не ждёт, никто не держит от них караулов, пикетов, они, как молния, как гроза и буря, пройдут по Уралу…
Рот Салавата по-прежнему был завязан, тяжёлые дубовые колодки тесно охватывали искалеченные палачами руки и ноги, но в груди и в ушах его звенела песня. Такой песни ещё до сих пор не рождало его сердце. Эта песня приветствовала родной Урал, она звала к битвам и прославляла народ:
Ай, гора Урал, мой Урал!..
Ты народ мой родил, Урал!
Ты мне сердце вложил, Урал!
Ты мне силу дай, ай, Урал!
От тебя мои табуны,
Соты мёдом цветов полны,
И сладка твоих рек вода,
И богата твоя руда…
Если песню в горах споёшь —
Десять песен споёт Урал.
Если в битве твой сын падёт —
Сотню храбрых родит Урал…
Я умру за тебя, Урал,
Ай, Урал, ай, Урал, Урал!..
Песня звенела в ушах Салавата, она не хотела умолкнуть, клокотала, как воды Инзера между камней и скал, она звенела, как ржанье тысячного табуна, перехватывала дыхание, как ветер на вершине горы…
Холмистые увалы становились всё выше и круче. Зоркий глаз уже видел на небосклоне волнистую линию гор…
Иногда аулы подступали вплотную к самой дороге, табуны бродили в степи так близко, что видно было, как кони пышными, густыми хвостами обмахиваются от мух и слепней. Кочёвки в десяток кошей встречались все чаще, и возле них люди доили кобыл. Как-то раз долетело оттуда даже тонкое, нежное ржанье нетерпеливого жеребёнка…
Ай, гора Урал, мой Урал!
Ты народ мой родил, Урал!
В сердце песню вложил, Урал!
Ты мне славу дал, мой Урал!..
Надежда не оставляла теперь юного батыра. Слух о том, что его привезли на Урал, пройдёт между народом. Его узнают, увидят, услышат…
Если смерть не постигла его в Казани и в Москве, если судьба привела его снова в родную землю, то, значит, аллах судил ему вырваться из плена… Нет, он ещё сядет в седло, он возьмёт в руки саблю, он почувствует снова, как в славной горячей скачке ветер свистнет в ушах и песок, взметённый копытами, обожжёт его щеки…
Вот она, Ак-Идель, родная, полноводная, быстрая Ак-Идель. Вот белые известковые скалы, на которых, как гнезда ласточек, лепятся десятки домов…
Уфа…
Как мало пути отсюда осталось до родных кочевий… Если бы вырваться — долетел бы в одну ночь…
Пчелы звенели. Аромат медвяных цветов пьянил Салавата. Он чувствовал, как возвращались к нему утраченные силы.
Теперь это были уже не мечты. Салават обдумывал хитрый план, как дать знать о себе народу, как послать ему весть о том, что Салавата назад привезли в родную башкирскую землю… Салават был уверен в том, что вести о нём долетят и сами до башкирских кочевий, люди сами придут и будут добиваться увидеть его, они будут сами придумывать хитрые планы освобождения, но, может быть, этого долго пришлось бы ждать. Надо и самому постараться передать весть на волю… Ведь среди людей, которых показывали Салавату, не было многих из близких и смелых воинов, из смелых друзей, — может быть, они на свободе.
Разве не было у него теперь ещё больше друзей? Старик Ахтамьян, отец убитого Абдрахмана, даже и этот проклявший Салавата старик не захотел стать предателем, даже он почувствовал сердцем правду…
А Кинзя, должно быть, успел скрыться, сбежал от врагов. Уж он не отступится! Нет более верного золотого сердца, чем у Кинзи, — вот подлинный сын Урала!.. Может быть, Семка тоже ушёл от врагов — ведь он, как Хлопуша, десять раз бегал из всякой неволи.
Хлопнула за стеной тяжёлая, окованная железом дверь, и Салават оказался опять в каземате, в котором сидел уже раньше, — в подвале под зданием магистрата.
* * *
Окна каземата выходили на улицу. Узник часто выглядывал в окно, защищённое решёткой. Его держали под особо строгим караулом. По поводу прибытия столь важных арестантов смотритель, прапорщик Колокольцев, даже подал рапорт в провинциальную канцелярию о починке пришедших в ветхость тюремных замков, бывших в употреблении уже несколько десятков лет.
Часовые то и дело заглядывали в каземат — один снаружи, другой изнутри.
В тишине и одиночестве тюрьмы Салавату служила бы утешением песня, но петь было запрещено. Когда Салават это впервые узнал, он был удивлён, не понимая, чему может вредить безобидная песня.
Он запел в сумерках, думал и пел. Одинокая дума не могла обойтись без песни.
Только один плен знал батыр — плен сердца,
Узнал батыр другой плен — плен камня.
Каменные стены тесны
Для широких крыльев орла…
Железная сетка прежде
Защищала грудь Салавата.
Из кольчуги вытряхивал он
После битвы полную тюбетейку пуль;
Теперь железная сетка в окне —
Самый страшный враг Салавата.
— Эй, ты, тише! — крикнул часовой. — Не приказано петь!.. Смотри, старый чёрт услышит, — прибавил он вполголоса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131
Очнувшись в своём каземате, на куче сырой соломы, Салават ждал казни. Но шли дни и ночи, а казни всё не было…
И вот его снова «взнуздали» деревянными удилами, снова забили в колодки и бросили на телегу…
Салават угадал по солнцу, что его везут обратно в Казань, а быть может, и на Урал…
* * *
Наступила весна, когда его повезли на телеге. Все зеленело. Дорога лежала между лесов, между хлебных полей и свежих лугов. Ночлеги были короткие, и после недолгого сна стража будила его, чтобы трогаться дальше. Нанесённые палачами раны быстрей заживали в пути. Рубцы от плетей и ожогов перестали гноиться, и Салават, забывая о боли, с ощущением горькой, тоскливой радости жизни вдыхал влажную свежесть утренних зорь и слушал утреннее соловьиное пение…
Салават знал, что сзади него на другой телеге везут измученного пытками Юлая. Видно, враги им судили общую долю. Перекинуться словом с отцом было бы утешением. Но их разделяла стража, которая не разрешала им говорить.
Когда пошли за Волгой крутые увалы уральских подножий и в степи меж ярких зелёных трав, усеянных цветами, Салават зорким взглядом заметил один-единственный войлочный кош, а возле него различил небольшой табун лошадей, сердце его защемило такой отчаянной болью, что ему показалось, будто смерть подступила к нему… Но это была не смерть — это внезапная острая мысль обожгла его сердце, это было рождение новой надежды…
Башкирское кочевье родило в юной душе надежду на волю, на новую жизнь… Здесь, среди этих степей, жило довольно молодых и старых соплеменников, кто отдал бы жизнь за свободу его, Салавата. Они придут. Только бы крикнуть им: «Люди! Башкиры! Спасайте! Я ваш батыр! Я ваш сын, Салават!..»
И ему представились тысячи всадников, мчавшихся по степи, взметая песок, разрывая сплетённые стебли высоких трав, — вот летят они, соколы… Стрелы свистят над конвоем, сопровождающим Салавата, боевой клич пугает вражеских лошадей, тысячи сабель, пики и косы в руках друзей… И вот уже Салават на коне, впереди этих тысяч всадников. Никто их не ждёт, никто не держит от них караулов, пикетов, они, как молния, как гроза и буря, пройдут по Уралу…
Рот Салавата по-прежнему был завязан, тяжёлые дубовые колодки тесно охватывали искалеченные палачами руки и ноги, но в груди и в ушах его звенела песня. Такой песни ещё до сих пор не рождало его сердце. Эта песня приветствовала родной Урал, она звала к битвам и прославляла народ:
Ай, гора Урал, мой Урал!..
Ты народ мой родил, Урал!
Ты мне сердце вложил, Урал!
Ты мне силу дай, ай, Урал!
От тебя мои табуны,
Соты мёдом цветов полны,
И сладка твоих рек вода,
И богата твоя руда…
Если песню в горах споёшь —
Десять песен споёт Урал.
Если в битве твой сын падёт —
Сотню храбрых родит Урал…
Я умру за тебя, Урал,
Ай, Урал, ай, Урал, Урал!..
Песня звенела в ушах Салавата, она не хотела умолкнуть, клокотала, как воды Инзера между камней и скал, она звенела, как ржанье тысячного табуна, перехватывала дыхание, как ветер на вершине горы…
Холмистые увалы становились всё выше и круче. Зоркий глаз уже видел на небосклоне волнистую линию гор…
Иногда аулы подступали вплотную к самой дороге, табуны бродили в степи так близко, что видно было, как кони пышными, густыми хвостами обмахиваются от мух и слепней. Кочёвки в десяток кошей встречались все чаще, и возле них люди доили кобыл. Как-то раз долетело оттуда даже тонкое, нежное ржанье нетерпеливого жеребёнка…
Ай, гора Урал, мой Урал!
Ты народ мой родил, Урал!
В сердце песню вложил, Урал!
Ты мне славу дал, мой Урал!..
Надежда не оставляла теперь юного батыра. Слух о том, что его привезли на Урал, пройдёт между народом. Его узнают, увидят, услышат…
Если смерть не постигла его в Казани и в Москве, если судьба привела его снова в родную землю, то, значит, аллах судил ему вырваться из плена… Нет, он ещё сядет в седло, он возьмёт в руки саблю, он почувствует снова, как в славной горячей скачке ветер свистнет в ушах и песок, взметённый копытами, обожжёт его щеки…
Вот она, Ак-Идель, родная, полноводная, быстрая Ак-Идель. Вот белые известковые скалы, на которых, как гнезда ласточек, лепятся десятки домов…
Уфа…
Как мало пути отсюда осталось до родных кочевий… Если бы вырваться — долетел бы в одну ночь…
Пчелы звенели. Аромат медвяных цветов пьянил Салавата. Он чувствовал, как возвращались к нему утраченные силы.
Теперь это были уже не мечты. Салават обдумывал хитрый план, как дать знать о себе народу, как послать ему весть о том, что Салавата назад привезли в родную башкирскую землю… Салават был уверен в том, что вести о нём долетят и сами до башкирских кочевий, люди сами придут и будут добиваться увидеть его, они будут сами придумывать хитрые планы освобождения, но, может быть, этого долго пришлось бы ждать. Надо и самому постараться передать весть на волю… Ведь среди людей, которых показывали Салавату, не было многих из близких и смелых воинов, из смелых друзей, — может быть, они на свободе.
Разве не было у него теперь ещё больше друзей? Старик Ахтамьян, отец убитого Абдрахмана, даже и этот проклявший Салавата старик не захотел стать предателем, даже он почувствовал сердцем правду…
А Кинзя, должно быть, успел скрыться, сбежал от врагов. Уж он не отступится! Нет более верного золотого сердца, чем у Кинзи, — вот подлинный сын Урала!.. Может быть, Семка тоже ушёл от врагов — ведь он, как Хлопуша, десять раз бегал из всякой неволи.
Хлопнула за стеной тяжёлая, окованная железом дверь, и Салават оказался опять в каземате, в котором сидел уже раньше, — в подвале под зданием магистрата.
* * *
Окна каземата выходили на улицу. Узник часто выглядывал в окно, защищённое решёткой. Его держали под особо строгим караулом. По поводу прибытия столь важных арестантов смотритель, прапорщик Колокольцев, даже подал рапорт в провинциальную канцелярию о починке пришедших в ветхость тюремных замков, бывших в употреблении уже несколько десятков лет.
Часовые то и дело заглядывали в каземат — один снаружи, другой изнутри.
В тишине и одиночестве тюрьмы Салавату служила бы утешением песня, но петь было запрещено. Когда Салават это впервые узнал, он был удивлён, не понимая, чему может вредить безобидная песня.
Он запел в сумерках, думал и пел. Одинокая дума не могла обойтись без песни.
Только один плен знал батыр — плен сердца,
Узнал батыр другой плен — плен камня.
Каменные стены тесны
Для широких крыльев орла…
Железная сетка прежде
Защищала грудь Салавата.
Из кольчуги вытряхивал он
После битвы полную тюбетейку пуль;
Теперь железная сетка в окне —
Самый страшный враг Салавата.
— Эй, ты, тише! — крикнул часовой. — Не приказано петь!.. Смотри, старый чёрт услышит, — прибавил он вполголоса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131