Не за мной ли, грешницей, пришла подвода? Потухающе думала Маланья: лишь одна мысль о сыне одолевала и морила ее, гнала в сон. И однажды забывшись, она то ли в дреме, то ли наяву услыхала гнусливый скрип крыльца, грохот двери о косяк – и очнулась, точно зная, что явился сын. В кромешной тьме просматривался распах двери, и в проеме ее на пороге стоял Колька, но почто-то не проходил в избу, а медлил, мялся с ноги на ногу, овеивая себя марлевым полотнищем. «Колюшка, – через силу позвала Маланья, приподнявшись на локте. – Ты почто в избу-то не проходишь? Иль чего натворил худого? Я-то, глупая, боялась, хоть бы не замерз где парень». Но сын не отвечал, еще раз обмахнул вокруг себя сквозной, смутно белеющей кисеей и пропал. Маланья с испугом ширила глаза, но видела лишь странно посветлевшую дверь.
«Вот и все, позвало, – тупо, без радости, но и горести, подумала Маланья, откинувшись на подушки. – А хорошо ли в Рождество-то помирать? Не обидится ли Господь, что ухожу от него, он в дом, а я из дому. Вот те на». Слеза неслышно пролилась, и со слезою в углах рта Маланья снова забылась. И приснились ей папа с мамой, еще не старые: папа в переднем углу под божницей, в меховой поддевке, челочка набок, борода на две стороны, на ногах зеркальные калоши; у мамы черный повойник на голове, губы подковкой, устало приспущенные. Была раньше фотография, да вот утерялась, а нынче приснились родители, словно живые. Глазами моргают, головами колышут, и материна набрякшая ладонь на отцовском плече подрагивает. «Вот чудно-то, – во сне подумала Маланья. – Будто фотка, а как в кино. Всамделишные и живые». Потом и Таранин Гриша, первый муж, приснился, и как сватался, и все-все, до мелочишки встало из угасавшей жизни яркой картиной.
… Гришу она вроде бы и не знала: хоть из Вазицы парень, но рано стал на Мурман уходить, в деревню наезжал как в гости, да и старше был годами. Гуляла Малаша с парнем, по сердцу он был, да на ту пору ушел на Канин по наваги, в то время и просватали. Не тот жених, который сулит, а тот, который в сенях стоит. Отцу-матери нравится, так пойдем свататься.
… Вот канун Нового года стала полы мыть, он и пришел. Пришли с моим зятем, да и сели на лавку. Он старше показался да такой не форсистый, волосы по плечи, борода, а глаза нахальные, никакого стыда в них нет. Сидит на лавке, эдак выглядывает, как будто должны ему. Они говорят, что в лес шли, да запопутье и забрели воды напиться. Мама самовар согрела – чаем поить, а я бегаю, не обращаю внимания. Вот они напились и пошли, я в окошко взглянула, говорю: «Эко чудо, вот чудо-то!» – «Что ты, девка, это Марфы Тараниной сын, твой жених». – «Эки женихи, тьфу-тьфу». Я и плюнула. Говорит верно пословица: «Не плюй в колодец, придется воды испить». Я плюнула, и пришлось облизать. Сказала тогда, век не забудешь слов: «Лучше камень привяжу да в воду уйду, чем на эдаких женихов идти». И опять за окошко поглядела, еще плюнула. О-о-ой!
… Потом за нею и свататься приехали назавтра. Уж стемнелось, а Маланья одна дома была, все к празднику в Ручьи укатили. Уже двенадцать ночи, девушка спала и не чуяла, что сваты у окон ходят да смотрят. Застучали в подоконья, она и выскочила, простоволосая. Бегает по избе, а снаружи колотятся, божаточка кричит: «Жених едет». Тут и отец с матерью из гостей взялись, от праздника вернулись.
… Все-таки я пустила своих, да за печку и побежала. А ум-то бродит, думаю: «Какой жених, может, хороший какой?» А еще не знала, что вчерашний гость. Я за печку забежала да через печку смотрю, а теленок за печкой меня носом тычет. Только что корова отелилась, а я теленка пинаю ногой. Смотрю, все зашли, я все жениха дожидаюсь, а он уж тут стоит. Ко мне прибежали: «Одевайся, жених-то ждет!» – «Какой жених?» – «Да Григорий Петрович». – «Ой-ой-ой, – руками замахала, ногами залягала. – Не надо мне жениха».
… Родители Маланью одевают, наряжают, самовар греют. Было тут дел. Они дочь свою одевают, наряжают, а она все обратно скидывает да спинывает и ревет в три ручья, во всю пасть орет. Тут бы и задавиться Малаше, кабы выпустили ее и дали волю. Мать прибежала с поленом: «Я тебе всю морду разобью». А Малаша, не перекрестившись, во гневе и слезах в ответ: «Я тебе не дочи, ты мне не мати… Ну, леший с вами, родители хорошие, – так и сказала. – Замуж выйду, а все одно жить с ним не буду».
… Сватьюшка, моей сестры свекровь, говорит моему отцу: «Сват, сват, давать дак давать, а то сейчас заверну коней, в Мегру поедем на другой свататься». Сватьюшка богатая была, над моим отцом власть имела, она взяла сестру мою за своего сына. Она была богаче, дак она уж поворачивала, а мы беднее – дак подчинялись. Отец пьяный был, отец заревел во все горло, завыл, будто собака. И давать – жалеет, и не давать – жалеет. А матери давать надо: девок много, куда с има, всех семь, а душа одна. Бедно жили. Вот самовар согрели – жениха за стол и меня ташут, бьют и тащут, приговаривают: ты, Малашка, погляди, сколь жених-то баской. Он без бороды нынче, ты его не пугайся. Вот и за свечами сходили, вот и свечи хотят зажигать к иконе. Я реву, я жениха почто-то повек ненавижу. Свечку засветили, говорят: «Молись». Руку-то сама божатка направляет, шепчет: «Жених-то хороший да удалой. Такой и во сне не приснится. Эко счастье, девка, привалило». А я ни иконы, ничего не вижу, от слез опухла.
… Стали пить чай, его посадили. Он сидит, а Малаша за самовар спряталась, чтобы никого не видеть. А сватовьям что, им лишь бы вино, они без устали пригибают, захорошели, их на песни повело. Они поют, молодица плачет, на столе лужа, хоть вехтем затирай о ту пору. После вскочила, словно ожгли ее, да на поветь побежала веревку искать, задавиться хотела. Гости за Маланьей, схватили на лестнице, давай уговаривать. Отец всю ночь белугой ревел, жалел дочь. А мать приговаривала: «Первый жених, перво счастье».
А где оно, счастье, куда укатилось? С год не пожили с Гришей, а насобачились на всю жизнь. Он в море уйдет, на Мурман по треску, на берег с ледокола сойдут, сразу шуры-муры. У мужика сердчишко не дрогнет, не взовьется по родной жене. По чужим постелям силу оставит, домой явится, как на постой, глядеть не хочет. У ней душа-то болит, казнится, а тело разбужено, телу живого хочется: переможет себя, скрутит сердце, подластится к благоверному, а тот наломает, как зверя, будто медведя в берлоге берет. Боже мой… Тут и вдвое тошно да постыло. Подала на развод, он и тут ей насолил.
… Долго печалилась, жаловалась кому-то Маланья, словно итожила жизнь свою. Может, мерещило ей? Может, блистающий посреди мрака путь открывался, куда позывало ступить, и в конце того искрящегося пути кто-то простирал зовуще руку. Ни лица, ни тела, только вроде бы багряный плащ и простертая навстречу рука с золотым перстнем на указательном пальце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
«Вот и все, позвало, – тупо, без радости, но и горести, подумала Маланья, откинувшись на подушки. – А хорошо ли в Рождество-то помирать? Не обидится ли Господь, что ухожу от него, он в дом, а я из дому. Вот те на». Слеза неслышно пролилась, и со слезою в углах рта Маланья снова забылась. И приснились ей папа с мамой, еще не старые: папа в переднем углу под божницей, в меховой поддевке, челочка набок, борода на две стороны, на ногах зеркальные калоши; у мамы черный повойник на голове, губы подковкой, устало приспущенные. Была раньше фотография, да вот утерялась, а нынче приснились родители, словно живые. Глазами моргают, головами колышут, и материна набрякшая ладонь на отцовском плече подрагивает. «Вот чудно-то, – во сне подумала Маланья. – Будто фотка, а как в кино. Всамделишные и живые». Потом и Таранин Гриша, первый муж, приснился, и как сватался, и все-все, до мелочишки встало из угасавшей жизни яркой картиной.
… Гришу она вроде бы и не знала: хоть из Вазицы парень, но рано стал на Мурман уходить, в деревню наезжал как в гости, да и старше был годами. Гуляла Малаша с парнем, по сердцу он был, да на ту пору ушел на Канин по наваги, в то время и просватали. Не тот жених, который сулит, а тот, который в сенях стоит. Отцу-матери нравится, так пойдем свататься.
… Вот канун Нового года стала полы мыть, он и пришел. Пришли с моим зятем, да и сели на лавку. Он старше показался да такой не форсистый, волосы по плечи, борода, а глаза нахальные, никакого стыда в них нет. Сидит на лавке, эдак выглядывает, как будто должны ему. Они говорят, что в лес шли, да запопутье и забрели воды напиться. Мама самовар согрела – чаем поить, а я бегаю, не обращаю внимания. Вот они напились и пошли, я в окошко взглянула, говорю: «Эко чудо, вот чудо-то!» – «Что ты, девка, это Марфы Тараниной сын, твой жених». – «Эки женихи, тьфу-тьфу». Я и плюнула. Говорит верно пословица: «Не плюй в колодец, придется воды испить». Я плюнула, и пришлось облизать. Сказала тогда, век не забудешь слов: «Лучше камень привяжу да в воду уйду, чем на эдаких женихов идти». И опять за окошко поглядела, еще плюнула. О-о-ой!
… Потом за нею и свататься приехали назавтра. Уж стемнелось, а Маланья одна дома была, все к празднику в Ручьи укатили. Уже двенадцать ночи, девушка спала и не чуяла, что сваты у окон ходят да смотрят. Застучали в подоконья, она и выскочила, простоволосая. Бегает по избе, а снаружи колотятся, божаточка кричит: «Жених едет». Тут и отец с матерью из гостей взялись, от праздника вернулись.
… Все-таки я пустила своих, да за печку и побежала. А ум-то бродит, думаю: «Какой жених, может, хороший какой?» А еще не знала, что вчерашний гость. Я за печку забежала да через печку смотрю, а теленок за печкой меня носом тычет. Только что корова отелилась, а я теленка пинаю ногой. Смотрю, все зашли, я все жениха дожидаюсь, а он уж тут стоит. Ко мне прибежали: «Одевайся, жених-то ждет!» – «Какой жених?» – «Да Григорий Петрович». – «Ой-ой-ой, – руками замахала, ногами залягала. – Не надо мне жениха».
… Родители Маланью одевают, наряжают, самовар греют. Было тут дел. Они дочь свою одевают, наряжают, а она все обратно скидывает да спинывает и ревет в три ручья, во всю пасть орет. Тут бы и задавиться Малаше, кабы выпустили ее и дали волю. Мать прибежала с поленом: «Я тебе всю морду разобью». А Малаша, не перекрестившись, во гневе и слезах в ответ: «Я тебе не дочи, ты мне не мати… Ну, леший с вами, родители хорошие, – так и сказала. – Замуж выйду, а все одно жить с ним не буду».
… Сватьюшка, моей сестры свекровь, говорит моему отцу: «Сват, сват, давать дак давать, а то сейчас заверну коней, в Мегру поедем на другой свататься». Сватьюшка богатая была, над моим отцом власть имела, она взяла сестру мою за своего сына. Она была богаче, дак она уж поворачивала, а мы беднее – дак подчинялись. Отец пьяный был, отец заревел во все горло, завыл, будто собака. И давать – жалеет, и не давать – жалеет. А матери давать надо: девок много, куда с има, всех семь, а душа одна. Бедно жили. Вот самовар согрели – жениха за стол и меня ташут, бьют и тащут, приговаривают: ты, Малашка, погляди, сколь жених-то баской. Он без бороды нынче, ты его не пугайся. Вот и за свечами сходили, вот и свечи хотят зажигать к иконе. Я реву, я жениха почто-то повек ненавижу. Свечку засветили, говорят: «Молись». Руку-то сама божатка направляет, шепчет: «Жених-то хороший да удалой. Такой и во сне не приснится. Эко счастье, девка, привалило». А я ни иконы, ничего не вижу, от слез опухла.
… Стали пить чай, его посадили. Он сидит, а Малаша за самовар спряталась, чтобы никого не видеть. А сватовьям что, им лишь бы вино, они без устали пригибают, захорошели, их на песни повело. Они поют, молодица плачет, на столе лужа, хоть вехтем затирай о ту пору. После вскочила, словно ожгли ее, да на поветь побежала веревку искать, задавиться хотела. Гости за Маланьей, схватили на лестнице, давай уговаривать. Отец всю ночь белугой ревел, жалел дочь. А мать приговаривала: «Первый жених, перво счастье».
А где оно, счастье, куда укатилось? С год не пожили с Гришей, а насобачились на всю жизнь. Он в море уйдет, на Мурман по треску, на берег с ледокола сойдут, сразу шуры-муры. У мужика сердчишко не дрогнет, не взовьется по родной жене. По чужим постелям силу оставит, домой явится, как на постой, глядеть не хочет. У ней душа-то болит, казнится, а тело разбужено, телу живого хочется: переможет себя, скрутит сердце, подластится к благоверному, а тот наломает, как зверя, будто медведя в берлоге берет. Боже мой… Тут и вдвое тошно да постыло. Подала на развод, он и тут ей насолил.
… Долго печалилась, жаловалась кому-то Маланья, словно итожила жизнь свою. Может, мерещило ей? Может, блистающий посреди мрака путь открывался, куда позывало ступить, и в конце того искрящегося пути кто-то простирал зовуще руку. Ни лица, ни тела, только вроде бы багряный плащ и простертая навстречу рука с золотым перстнем на указательном пальце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111