Но выгнал, как есть выгнал прочь и не велел появляться на глаза. «Тоже мне чухонка, вздумала права качать, – травил себя. – Ей позволь, так она на шею сядет». И вот лежит с пролежнями на боках, неумытый, заленивленный, опаршивевший, сама тоска живая, и тут она, братцы. Она пришла, как первое солнце после затяжной полярной ночи, когда так смертно наскучит непроходящая темень. Для виду лишь закочевряжился Тяпуев, заворчал, отвернулся к стене, а сам рад-радешенек, давно такой радости не знавал, забыл, что и есть она. Закаменел спиною, слушал, как прибирается, ходит по комнате женщина, и об одном страдал, как бы не ушла снова, не сказавши ни слова. И когда вдовица омыла его заскорбевшее тело, по-матерински просто обиходила жесткими ладонями, он тут вдруг вспомнил родную деревню и дал слово вскоре наведать ее… Тяпуев полагал навестить Вазицу, обернуться неделей, только туда-сюда, направить материну могилку, коли сохранилась, наведать родичей, дальних, смутно запомненных, и только в памяти еще теплилось обнадеживающе, что не вовсе сирота на свете, кто-то и там, в родной стороне, сохранился, свой, кровный. Но уже близ деревни, провожая взглядом «аннушку», Тяпуев странно вспомнил Федю Куклина, члена тройки по борьбе с кулачеством, уполномоченного по реквизиции золотых запасов, высокого, старообразного, с шапкой густых волос над длинным зубастым лицом – зубы, казалось, постоянно не вмещались в рот. Тогда, в тридцать первом, по Поморью пролетал первый агитсамолетик, крохотный, фанерный, подбитый ветром: его встречали и провожали всей деревней, даже древних стариков привезли на лошадях. И, скрипя кожаной курткой, весь в ремнях, как в сбруе, полный ответственности, Федя Куклин вдруг сказал Тяпуеву доверительно: «Слышь, Ваня, наше время пришло».
… Оно пришло и кануло, и осталась лишь жалкая пенсионная старость: ни власти, ни особых отличий от прочего люда, ни полномочий. Оплывший живот, заурядная внешность, болезни, одиночество: вот чем закруглилось его жизнедвижение, которое мыслилось вечным. Хоть бы внешнюю примету какую дали, ленту иль знак отличный, отмечающий, что он, Иван Тяпуев, человек особенный, при заслугах.
А с Куклиным Федей тогда случилось худо. Это по тем меркам он казался девятнадцатилетнему Тяпуеву почти стариком, а был на самом деле еще молод, тридцатилетний. Собрав по уезду золото, Куклин внезапно сбежал из Вазицы по тракту, и нашли его лишь через месяц под Архангельском в кушной почтовой избе, оборванного и без сокровищ. Беглец плакал и кричал, что его ограбили, и молил пощады. Допрашивали Куклина долго, но он производил впечатление помешанного, и от него отступились. Куда исчез он после, где затерялся его след – никто не слыхал. И вот пришел в память Тяпуева чрез столько лет, вроде бы беспричинно, и словно озарил человека. Иван Павлович полагал постоянно, что за его праведную жизнь, за его верность, за то, что он подлости не терпел и не сотворил, по его мненью, ни единого греха, когда-то же должно прийти к нему возблагодарение. Каким оно будет, откуда и как явится это благо – Иван Павлович не знал, но ждал его верно, и когда обеспокоила мысль о Куклине, о потерянных сокровищах, Тяпуев посчитал эту мысль тем благом, которое ждал и звал. Он долго предполагал, как все могло случиться с Куклиным, рассчитал время, его ход, возможности и потайные места, которые могли случиться на пути. Вот почему еще летом он кинулся с Гришей Чирком в Кельи, в бывшие монашеские скиты, где, по старинным преданиям, схоронены великие клады, и покусился на могилу манатейной монахини. К этой могиле подступались не раз деревенские, они почему-то свято верили, что под гранитной плитой, запорошенной прахом и зеленью, должно таиться еще что-то, кроме костей властной скрытницы, иначе зачем же так надежно и каменно покрывать останки покоенки. Пытались повернуть гранит вагами, длинными толстыми жердями, но плита скрипела, издавала томящий сердце звук, похожий на крик ночной птицы, этого внезапного скрипа боялись и убегали, бросив дело на полпути и не совершив греха. И Тяпуев, прослушав деревенские россказни, так решил, что под камнем пустота, которою и мог воспользоваться в свое время Федька Куклин. Он был не трус парень, он при случае и свою кровь мог пролить не жалеючи, коли нужда припрет. И, поверив своему предположению, поразившись, что раньше не дошел до мысли такой, Тяпуев через болото отправился в Кельи; но едва успели они с Гришей Чирком отвернуть намогильник, как откуда-то, точно из мрака преисподней, родился неистовый, потрясающий душу крик, и вот появился, выткался из воздуха и травы этот шалопай Колька База и приставил к груди Ивана Павловича ружье. Ну разве забыть когда тот день? Разве можно простить дикаря, пустого никчемного шпыня, который осмелился поднять руку? Да не простится, да не забудется…
Все они явились раньше, чем предполагал Тяпуев: пришли в один вечер, точно сговорились. Сначала постучался бухгалтер Сметанин, лицо парное, с налипшей ко лбу русенькой жидкой прядкой. Такое впечатленье всегда от человека, будто из бани он, изнутри туго набит жаром.
– Зашел вот на огонек, – сказал Сметанин от порога и затомился, ибо Тяпуев пронзительно буравил гостя неприятными глазами и к столу не пригласил. – Гляжу, огонек. Как звезда. Думаю, может, надо чего? Один в поле не воин. – Мужик натянуто засмеялся и с тоскою посмотрел себе под ноги, где натекли лужи. – А вы неплохо устроились. Может, надо чего?
– Мне лично ничего, – отсек Тяпуев и снова замолчал.
– Рыбак рыбу ловит, а мух варит. Думаю, может, человек одинокий, может, чего надо?
Тяпуев еще помурлыкал, помучил гостя, молча принял слова его как извинение и пригласил раздеться. Удивительно, как менялся бухгалтер в свободное время, словно бы прежнюю должностную холодную личину вместе с нарукавниками он прятал в настенный шкаф и одевал будничную, хитровато-простецкую, с повадками разбитного малого, любящего поерничать, побалагурить. На работе Сметанин старается говорить коротко, веско (типа: «надо так осветить этот вопрос»), просителя обычно не видит и не слышит, надолго уткнувшись в накладные и поднимая к черепу уши, и особенно не любит, когда просят деньги, даже свои, кровные, заработанные горбом. «Денег тебе, говоришь? – повторяет несколько раз с задумчивой растяжкой, вперив моржовые опустевшие глазки. – Ну и чудак. А закоим? Люди гибнут за металл. Дым, мираж, совращенье. Нет, не проси, не дам. Вот приди после, после дам».
Однажды Тяпуев слышал, как Сметанин отговаривал командированного от бани. «А зачем вам баня? – убеждал он. – Река под боком, хорошо так. Курорт, можно сказать, песочек бархатный, только пива не хватает… Правда, я сам-то баню люблю, ох и люблю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
… Оно пришло и кануло, и осталась лишь жалкая пенсионная старость: ни власти, ни особых отличий от прочего люда, ни полномочий. Оплывший живот, заурядная внешность, болезни, одиночество: вот чем закруглилось его жизнедвижение, которое мыслилось вечным. Хоть бы внешнюю примету какую дали, ленту иль знак отличный, отмечающий, что он, Иван Тяпуев, человек особенный, при заслугах.
А с Куклиным Федей тогда случилось худо. Это по тем меркам он казался девятнадцатилетнему Тяпуеву почти стариком, а был на самом деле еще молод, тридцатилетний. Собрав по уезду золото, Куклин внезапно сбежал из Вазицы по тракту, и нашли его лишь через месяц под Архангельском в кушной почтовой избе, оборванного и без сокровищ. Беглец плакал и кричал, что его ограбили, и молил пощады. Допрашивали Куклина долго, но он производил впечатление помешанного, и от него отступились. Куда исчез он после, где затерялся его след – никто не слыхал. И вот пришел в память Тяпуева чрез столько лет, вроде бы беспричинно, и словно озарил человека. Иван Павлович полагал постоянно, что за его праведную жизнь, за его верность, за то, что он подлости не терпел и не сотворил, по его мненью, ни единого греха, когда-то же должно прийти к нему возблагодарение. Каким оно будет, откуда и как явится это благо – Иван Павлович не знал, но ждал его верно, и когда обеспокоила мысль о Куклине, о потерянных сокровищах, Тяпуев посчитал эту мысль тем благом, которое ждал и звал. Он долго предполагал, как все могло случиться с Куклиным, рассчитал время, его ход, возможности и потайные места, которые могли случиться на пути. Вот почему еще летом он кинулся с Гришей Чирком в Кельи, в бывшие монашеские скиты, где, по старинным преданиям, схоронены великие клады, и покусился на могилу манатейной монахини. К этой могиле подступались не раз деревенские, они почему-то свято верили, что под гранитной плитой, запорошенной прахом и зеленью, должно таиться еще что-то, кроме костей властной скрытницы, иначе зачем же так надежно и каменно покрывать останки покоенки. Пытались повернуть гранит вагами, длинными толстыми жердями, но плита скрипела, издавала томящий сердце звук, похожий на крик ночной птицы, этого внезапного скрипа боялись и убегали, бросив дело на полпути и не совершив греха. И Тяпуев, прослушав деревенские россказни, так решил, что под камнем пустота, которою и мог воспользоваться в свое время Федька Куклин. Он был не трус парень, он при случае и свою кровь мог пролить не жалеючи, коли нужда припрет. И, поверив своему предположению, поразившись, что раньше не дошел до мысли такой, Тяпуев через болото отправился в Кельи; но едва успели они с Гришей Чирком отвернуть намогильник, как откуда-то, точно из мрака преисподней, родился неистовый, потрясающий душу крик, и вот появился, выткался из воздуха и травы этот шалопай Колька База и приставил к груди Ивана Павловича ружье. Ну разве забыть когда тот день? Разве можно простить дикаря, пустого никчемного шпыня, который осмелился поднять руку? Да не простится, да не забудется…
Все они явились раньше, чем предполагал Тяпуев: пришли в один вечер, точно сговорились. Сначала постучался бухгалтер Сметанин, лицо парное, с налипшей ко лбу русенькой жидкой прядкой. Такое впечатленье всегда от человека, будто из бани он, изнутри туго набит жаром.
– Зашел вот на огонек, – сказал Сметанин от порога и затомился, ибо Тяпуев пронзительно буравил гостя неприятными глазами и к столу не пригласил. – Гляжу, огонек. Как звезда. Думаю, может, надо чего? Один в поле не воин. – Мужик натянуто засмеялся и с тоскою посмотрел себе под ноги, где натекли лужи. – А вы неплохо устроились. Может, надо чего?
– Мне лично ничего, – отсек Тяпуев и снова замолчал.
– Рыбак рыбу ловит, а мух варит. Думаю, может, человек одинокий, может, чего надо?
Тяпуев еще помурлыкал, помучил гостя, молча принял слова его как извинение и пригласил раздеться. Удивительно, как менялся бухгалтер в свободное время, словно бы прежнюю должностную холодную личину вместе с нарукавниками он прятал в настенный шкаф и одевал будничную, хитровато-простецкую, с повадками разбитного малого, любящего поерничать, побалагурить. На работе Сметанин старается говорить коротко, веско (типа: «надо так осветить этот вопрос»), просителя обычно не видит и не слышит, надолго уткнувшись в накладные и поднимая к черепу уши, и особенно не любит, когда просят деньги, даже свои, кровные, заработанные горбом. «Денег тебе, говоришь? – повторяет несколько раз с задумчивой растяжкой, вперив моржовые опустевшие глазки. – Ну и чудак. А закоим? Люди гибнут за металл. Дым, мираж, совращенье. Нет, не проси, не дам. Вот приди после, после дам».
Однажды Тяпуев слышал, как Сметанин отговаривал командированного от бани. «А зачем вам баня? – убеждал он. – Река под боком, хорошо так. Курорт, можно сказать, песочек бархатный, только пива не хватает… Правда, я сам-то баню люблю, ох и люблю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111