И вместе с боем часов лоцман увидел, как маленькая, далекая, едва различимая человеческая фигурка быстро сбежала с отлогого берега неподалеку от Адмиралтейства, перемахнула через проток и ловко побежала по колеблющимся и движущимся льдинам.
Сердце Рябова замерло, но он глотнул холодного, ночною воздуха и, сощурив свои дальнозоркие, жесткие глаза, впился в человека, который легко, с длинным шестом в руке, бежал через Неву к Васильевскому острову. Чем больше проходило времени, тем яснее было видно, как отчаянный этот человек вдруг начинает метаться на краю полыньи, соображая, как ему ловчее прыгнуть, как прыгает, упершись шестом, и как опять бежит. И, забыв об ужасе, который поразил его вначале, лоцман теперь, хоть и с бьющимся сердцем, но уже только любовался на этого отчаянного мужика, только радостно дивился его умению, сноровке, быстроте и решимости. «Нет, такой не потонет, – думал он, – такому сам черт не брат! В чем это он одет? Не в треуголке ли? Кажись, и правда, в треуголке, да еще и с плюмажем?»
Внезапно перестав соображать, он сделал шаг ко льду, увидел перед собою широкую полосу воды, прыгнул... Лед здесь у берега был еще крепок и плотен, но чуть дальше обрывался сплошной и бурной протокой. А человек в треуголке с шестом в руке все бежал и бежал, и теперь Рябов ясно видел, что человек этот – моряк и его сын Ванятка, гардемарин. Он что-то крикнул, но Ванятка ничего не услышал за шумом трущихся льдин и не мог услышать, потому что все кругом двигалось, бурлило и трещало. Теперь гардемарин был совсем у берега. Лоцман видел, как в последний раз, упершись шестом, он прыгнул, как в лунном свете заблистали водяные брызги и как он оказался на берегу.
– Ванька-а! Черт! – еще раз крикнул лоцман и сам пошел к берегу, дивясь, что гардемарин резко свернул в противоположную от родного дома сторону. – Ванька-а!
Но тот опять ничего не услышал, и Рябов только увидел его, когда сам, выбравшись на твердую землю, посмотрел в сторону иевлевской усадьбы. Там, из ворот, вся освещенная ровным лунным светом, не бежала, а словно бы летела с протянутыми вперед руками тоненькая, высокая, с запрокинутой назад головою иевлевская Иринка, Ирина Сильвестровна, адмиральская дочка. И неподвижный, точно влитый стоял на щедром лунном свету гардемарин Рябов Иван сын Иванович...
Лоцман утер пот, вздохнул, отворотился, насупился. Горько ему стало на мгновение, но тут же вдруг словно молния озарила давний-давний сырой и дождливый вечер, когда бежал он по Архангельску на Мхи с настырно кричащей птицей в руках, с подлой тварью, полученной на иноземном корабле, с дрянной и злой чертовкой, которая в кровь изодрала ему руки, – и горечь прошла. И другое припомнилось ему, такое, от чего он только повел плечами, вздохнул и пошел к своей избе, стараясь не оглядываться на иевлевские ворота...
Открыв дверь, он поглядел на Марью Никитишну, на Таисью, помолчал, потом произнес громко, полным голосом:
– Что ж бедно живете? Одна свеча, и та догорает. А я так думаю, что вскорости ждать нам дорогого гостя. Накрывай, накрывай, Антиповна, скатерть-самобранку, не то припоздаешь сына по-доброму встретить...
Он выбил огонь, зажег все свечи в медном шандале, поверх фуфайки натянул кафтан и сказал с живой и лукавой усмешкой:
– Хушь и на гроб сей кафтан похож, а такого ни у одного генерала нету. Первый-то лоцман я один, верно, Марья Никитишна?
– Верно, Иван Савватеевич, верно! – с тайным беспокойством сказала Марья Никитишна. – Но только никак мне в толк не взять...
– А чего тут брать! – все с тем же подмывающим лукавством произнес Рябов. – Тут и брать нечего. Вон он шагает – гардемарин некоторый, Иван Иванович...
Дверь распахнулась, Таисья шагнула вперед, всплеснула руками, с быстро побледневшим лицом припала к сыну. Он обнял ее, дрогнувшим ртом произнес странные слова:
– Прости, матушка... я...
И не договорил, увидев Марью Никитишну. Ей он поклонился, но не слишком низко, с отцом трижды поцеловался. Зеленые его глаза смотрели на всех со странным и тревожным выражением счастливого упрямства, и долгое время всем казалось, что он ничего толком не видит и словно бы не понимает, что вернулся домой. Один только лоцман догадывался, что происходит в душе сына: он знал это чувство легкости и веры в себя, в свои силы, которое наступает после передряг, подобных той, в которой только что был Иван Иванович...
– Да как же ты... лед-то тронулся? – спросила вдруг Таисья.
– Лед еще крепок, матушка! – ответил Ванятка и протянул руку к пирогу.
Он был голоден и ел все, что ему подвигали, выпил травничку, перцовой водки, бражки, еще настоечки. Иногда он вдруг начинал говорить что-то подробно, потом словно бы задумывался, взор его вдруг делался рассеянным, потом вновь упрямым...
– Да ты не захворал ли, Ванятка? – спросила Таисья.
– Нет, матушка, что ты! – ответил он, счастливо и бессмысленно на нее глядя. – Что ты, матушка, какая же хворь... Ехали вот... и приехали... Вишь – дома.
Чуть позже пришли Сильвестр Петрович с полковником инженером Резеном. Иевлев с порога спросил:
– А ну, господин гардемарин Рябов, где ты есть?
Иван Иванович встал, слегка покраснел, вытянулся перед адмиралом. Иевлев в него внимательно вгляделся своими яркосиними, всегда строгими глазами, спросил с обычной своей резкостью:
– Когда в море?
– Как назначат, господин шаутбенахт.
– Куда хочешь? На галерный али на корабельный?
– На корабельный, господин шаутбенахт.
– Значит, к Апраксину, к генерал-адмиралу. Он тебя, небось, помнит, как ты Петру Алексеевичу сказку сказывал: «и поцелует меня в уста сахарные...» Ну, садись, гардемарин...
Рябов налил Иевлеву травничка, он выпил не торопясь, поглядывая то на лоцмана, то на гардемарина, словно ища в них нечто такое, что было ведомо ему одному; потом вдруг сразу нашел в обоих это особое, рябовское выражение насмешливого упорства и гордости и, сразу успокоившись, принялся за еду. А съев кусок рыбы, спросил у Марьи Никитишны:
– Девы-то где, матушка? Я чай, и им не грех сего гардемарина, доброго их детского друга, нынче же увидеть...
Марья Никитишна чуть всполошилась: гоже ли в сей неранний час, хорошо ли то будет, угодно ли самим хозяевам. Иевлев властно перебил:
– Гоже, час не поздний, хозяевам угодно...
Девы пришли обе тотчас же, одна в зеленом тафтяном платье с робронами, другая в розовом. Лоцман, не отрывая взгляда, смотрел на свою любимицу, на младшую – Иринку. Ванятка поклонился низко Веруньке, так же низко Ирине и, встретясь с нею глазами, опустил ресницы, словно не мог на нее глядеть. Ирина, приседая по новоманерному обычаю, сделалась бледна, но справившись с собою, подняла голову и гордо всех оглядела. В это мгновение Сильвестр Петрович оказался с нею рядом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163
Сердце Рябова замерло, но он глотнул холодного, ночною воздуха и, сощурив свои дальнозоркие, жесткие глаза, впился в человека, который легко, с длинным шестом в руке, бежал через Неву к Васильевскому острову. Чем больше проходило времени, тем яснее было видно, как отчаянный этот человек вдруг начинает метаться на краю полыньи, соображая, как ему ловчее прыгнуть, как прыгает, упершись шестом, и как опять бежит. И, забыв об ужасе, который поразил его вначале, лоцман теперь, хоть и с бьющимся сердцем, но уже только любовался на этого отчаянного мужика, только радостно дивился его умению, сноровке, быстроте и решимости. «Нет, такой не потонет, – думал он, – такому сам черт не брат! В чем это он одет? Не в треуголке ли? Кажись, и правда, в треуголке, да еще и с плюмажем?»
Внезапно перестав соображать, он сделал шаг ко льду, увидел перед собою широкую полосу воды, прыгнул... Лед здесь у берега был еще крепок и плотен, но чуть дальше обрывался сплошной и бурной протокой. А человек в треуголке с шестом в руке все бежал и бежал, и теперь Рябов ясно видел, что человек этот – моряк и его сын Ванятка, гардемарин. Он что-то крикнул, но Ванятка ничего не услышал за шумом трущихся льдин и не мог услышать, потому что все кругом двигалось, бурлило и трещало. Теперь гардемарин был совсем у берега. Лоцман видел, как в последний раз, упершись шестом, он прыгнул, как в лунном свете заблистали водяные брызги и как он оказался на берегу.
– Ванька-а! Черт! – еще раз крикнул лоцман и сам пошел к берегу, дивясь, что гардемарин резко свернул в противоположную от родного дома сторону. – Ванька-а!
Но тот опять ничего не услышал, и Рябов только увидел его, когда сам, выбравшись на твердую землю, посмотрел в сторону иевлевской усадьбы. Там, из ворот, вся освещенная ровным лунным светом, не бежала, а словно бы летела с протянутыми вперед руками тоненькая, высокая, с запрокинутой назад головою иевлевская Иринка, Ирина Сильвестровна, адмиральская дочка. И неподвижный, точно влитый стоял на щедром лунном свету гардемарин Рябов Иван сын Иванович...
Лоцман утер пот, вздохнул, отворотился, насупился. Горько ему стало на мгновение, но тут же вдруг словно молния озарила давний-давний сырой и дождливый вечер, когда бежал он по Архангельску на Мхи с настырно кричащей птицей в руках, с подлой тварью, полученной на иноземном корабле, с дрянной и злой чертовкой, которая в кровь изодрала ему руки, – и горечь прошла. И другое припомнилось ему, такое, от чего он только повел плечами, вздохнул и пошел к своей избе, стараясь не оглядываться на иевлевские ворота...
Открыв дверь, он поглядел на Марью Никитишну, на Таисью, помолчал, потом произнес громко, полным голосом:
– Что ж бедно живете? Одна свеча, и та догорает. А я так думаю, что вскорости ждать нам дорогого гостя. Накрывай, накрывай, Антиповна, скатерть-самобранку, не то припоздаешь сына по-доброму встретить...
Он выбил огонь, зажег все свечи в медном шандале, поверх фуфайки натянул кафтан и сказал с живой и лукавой усмешкой:
– Хушь и на гроб сей кафтан похож, а такого ни у одного генерала нету. Первый-то лоцман я один, верно, Марья Никитишна?
– Верно, Иван Савватеевич, верно! – с тайным беспокойством сказала Марья Никитишна. – Но только никак мне в толк не взять...
– А чего тут брать! – все с тем же подмывающим лукавством произнес Рябов. – Тут и брать нечего. Вон он шагает – гардемарин некоторый, Иван Иванович...
Дверь распахнулась, Таисья шагнула вперед, всплеснула руками, с быстро побледневшим лицом припала к сыну. Он обнял ее, дрогнувшим ртом произнес странные слова:
– Прости, матушка... я...
И не договорил, увидев Марью Никитишну. Ей он поклонился, но не слишком низко, с отцом трижды поцеловался. Зеленые его глаза смотрели на всех со странным и тревожным выражением счастливого упрямства, и долгое время всем казалось, что он ничего толком не видит и словно бы не понимает, что вернулся домой. Один только лоцман догадывался, что происходит в душе сына: он знал это чувство легкости и веры в себя, в свои силы, которое наступает после передряг, подобных той, в которой только что был Иван Иванович...
– Да как же ты... лед-то тронулся? – спросила вдруг Таисья.
– Лед еще крепок, матушка! – ответил Ванятка и протянул руку к пирогу.
Он был голоден и ел все, что ему подвигали, выпил травничку, перцовой водки, бражки, еще настоечки. Иногда он вдруг начинал говорить что-то подробно, потом словно бы задумывался, взор его вдруг делался рассеянным, потом вновь упрямым...
– Да ты не захворал ли, Ванятка? – спросила Таисья.
– Нет, матушка, что ты! – ответил он, счастливо и бессмысленно на нее глядя. – Что ты, матушка, какая же хворь... Ехали вот... и приехали... Вишь – дома.
Чуть позже пришли Сильвестр Петрович с полковником инженером Резеном. Иевлев с порога спросил:
– А ну, господин гардемарин Рябов, где ты есть?
Иван Иванович встал, слегка покраснел, вытянулся перед адмиралом. Иевлев в него внимательно вгляделся своими яркосиними, всегда строгими глазами, спросил с обычной своей резкостью:
– Когда в море?
– Как назначат, господин шаутбенахт.
– Куда хочешь? На галерный али на корабельный?
– На корабельный, господин шаутбенахт.
– Значит, к Апраксину, к генерал-адмиралу. Он тебя, небось, помнит, как ты Петру Алексеевичу сказку сказывал: «и поцелует меня в уста сахарные...» Ну, садись, гардемарин...
Рябов налил Иевлеву травничка, он выпил не торопясь, поглядывая то на лоцмана, то на гардемарина, словно ища в них нечто такое, что было ведомо ему одному; потом вдруг сразу нашел в обоих это особое, рябовское выражение насмешливого упорства и гордости и, сразу успокоившись, принялся за еду. А съев кусок рыбы, спросил у Марьи Никитишны:
– Девы-то где, матушка? Я чай, и им не грех сего гардемарина, доброго их детского друга, нынче же увидеть...
Марья Никитишна чуть всполошилась: гоже ли в сей неранний час, хорошо ли то будет, угодно ли самим хозяевам. Иевлев властно перебил:
– Гоже, час не поздний, хозяевам угодно...
Девы пришли обе тотчас же, одна в зеленом тафтяном платье с робронами, другая в розовом. Лоцман, не отрывая взгляда, смотрел на свою любимицу, на младшую – Иринку. Ванятка поклонился низко Веруньке, так же низко Ирине и, встретясь с нею глазами, опустил ресницы, словно не мог на нее глядеть. Ирина, приседая по новоманерному обычаю, сделалась бледна, но справившись с собою, подняла голову и гордо всех оглядела. В это мгновение Сильвестр Петрович оказался с нею рядом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163