ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ну, скажи, разве тогда стамбульское правительство не забилось под крылышко к американцам? Семь держав на нас набросились: эти, мол, турки не умеют сами хозяйничать в своем доме, сами-де вшей не могут вывести в своей голове. Разве не они зарились тогда на наше добро, жаждали нашей крови, хотели вырезать нас под корень и разделить между собой пашу землю? Я тебя спрашиваю, отец, за кем тогда было слово и кто тогда сказал последнее слово?
— Не старайся понапрасну. Прошло мое время говорить слова, да и выслушивать такие речи тоже.
— Если так, значит, очередь за нами.
— За кем, за кем? — переспросил отец, усмехаясь в усы.
— За нами. За Хамидом, за доктором, за Момче, за юродивым Бахри, за Маджироглу и кем там еще, не знаю. Словом, за теми грамотными людьми, кто по-настоящему любит эту страну, за теми, кто носит чарыки2 и кепки...
— Браво! Ловко ты научился произносить речи!
— Нет. Пока я только научился как следует читать «Речь» Гази даже между строк.
— Если бы ты научился ее читать, то не сделался бы большевиком!
— Ради аллаха, отец, выплюни ты эту бейскую жвачку изо рта! Чего хотят коммунисты, я узнал не от них, а по тому, кто и за что их ругает.
— Поздравляю! Выходит, ты стал одним из них.
— Не сумел. Пуд соли мне еще надо съесть.
— Я все слышал, сынок. И у земли есть уши. Но, когда тебя в один прекрасный день схватят за шиворот, не жди, что я за тебя заступлюсь. И, если поедут на тебе верхом жандармы, как ехали они на Хамиде от участка к участку, не кричи тогда: «Ой, папочка!»
— Что ты говоришь? В самом деле на спине у Хамида ехали?
— А ты как думал? Его отец рассказывал. «Проучим большевиков,— сказали жандармы.— Хватит нам из-за них ноги оттаптывать по горам и лесам». Сели и погнали как ослов: «Чуш! Чуш!» До самой Манисы, пятьдесят километров. Слезут с Хамида, садятся на доктора, слезут с доктора, садятся на следующего...
Сердце у меня закипело от горя. Я машинально сунул руку в карман. И только когда чиркнул спичкой и затянулся, то сообразил, что впервые в жизни закурил в присутствии отца. Я не решался ни вдохнуть дым, ни выпустить его изо рта, пи бросить сигарету...
— Пошли,-сказал отец.
Мы вышли из кафе и направились к дому.
— Одумайся,— снова начал отец.— Сумасбродство твое до добра не доведет. Всего на свой аршин не перемеряешь.
— Все мы так говорим. Вот и являются американцы и перемеривают Фиренкли на свой аршин.
— Предположим. Ну, а чем ты можешь помешать?
— Как любой коммунист, любой патриот, я буду говорить правду и защищать ее...
— Не шути с огнем -сам сгоришь!
- Если я гореть не буду, если ты гореть не будешь, если мы горен, не будем, так кто ж...» Что, что? Ты ругаешься?
— Нет, молюсь, отец.
— Что-то не похоже на молитву.
— Это молитва свободы.
— Не понял.
— В общем, чтобы развеять мрак, надо гореть, как Керем, говорит он.
— Кто говорит?
— Великий поэт, что сидит в брусской тюрьме.
— На то он и поэт, чтоб говорить.
— Он не только говорит. Сам горит, освещая все вокруг.
— И тебя он тоже осветил?
— Отец, не говори со мной как с врагом. Я стал взрослым, а ни разу за все время от тебя похвалы не слышал...
— А за что тебя хвалить? За твои дурные слова? Ртом плова не сваришь, сынок, так нечего у меня и масла просить. Послушай меня, я еще из ума не выжил. Такой сын хуже трясины — понадеешься, провалишься и не вылезешь. Можно ли хвастать сыном, за которым полиция ходит по пятам, словно за уголовником, который бросил свою работу на радио и к тому же еще...
— Из радио меня все равно бы выгнали, отец. Лучше уж самому уйти.
— ...и к тому же еще собирается жену бросить. Как его изволите называть?
— Не могли мы с ней ужиться. И понял я, что не сможем.
— Что же в ней такого, чтоб не ужиться? Не поганей твоей мачехи!
— Это тебе так отсюда кажется. В тот день, когда я вышел из тюрьмы, пристали ко мне свояк-инспектор да шурин-инженер: пошли! Куда? К начальнику управления безопасности!' В его присутствии этим беям, а ему в присутствии этих беев я должен был дать слово, что отныне прекращаю всякие отношения с чернью и буду держать язык за зубами. Не то они, мол, устроят мне веселую жизнь—сделают так, что меня отовсюду будут гнать в шею и снопа упрячут в тюрьму! Ну, что ты на это скажешь?
— Хорошо, поступили по-отцовски.
— Не по-отцовски это называется, отец... Да и ты, хочешь обижайся, хочешь нет, сам не по-отцовски со мной говоришь. Вместо того чтоб придать мне смелости, лишаешь меня сил.
— Послушай моего последнего совета. Я тебе говорил: увяз — не барахтайся. Ты не послушался. Постарайся хоть не увязнуть в политике. Это всегда мошенничество. Твой дед был не дипломатом, а погонщиком верблюдов. Вот и погоняй потихоньку.
— Нет, отец. Я не дам заковать свой ум в цепи. И не желаю, чтоб меня самого погоняли, как верблюда.
— Значит, в этой стране тебе не жить.
— Я и это учел. Что поделать? Дальше смерти деревни нету.
— Зато чуть поближе смерти есть деревушка. Если еще раз туда попадешь, то на этот раз через три месяца
не выберешься, получишь постоянную прописку. А ворота в ту деревню открываются дважды — один раз, когда входишь, а другой раз, когда отсидишь срок или подохнешь.
— Есть и еще одна возможность, отец.
— Скажешь: амнистия?
— Нет. Если поднапереть снаружи и изнутри, можно открыть ворота силой.
Теперь отец стал читать свою молитву. Побормотал, поворчал. Потом обернулся ко мне:
— Ладно. Я тебя отвязываю от своей скобы. Теперь, если проголодаешься,—беги на луг, станет жажда мучить,—лети к озеру.
— Значит, окончательно вычеркиваешь меня из списка своих детей?
— Нет, вычеркни ты меня. Можешь считать, что отца у тебя больше нет. Не пачкай моего доброго имени. Не хочу, чтоб из-за тебя на старости лет на меня каждая собака ногу поднимала. Больше мне от тебя ничего не надо. И еще прошу: считай, что разговора об этих делах у нас не было.
— Я как раз об этом тебя хотел попросить, отец. Давай не будем больше дома касаться этой темы.
Так мы закрыли нашу дискуссию. И открыли дверь.
В доме праздник. В душе у меня траур. Траур по Xамиду, траур по Фиренкли, где теперь разместились американцы. И горечь, невыносимая горечь каждого ломтя хлеба.
Под лозами винограда, сидя за накрытым праздничным столом, все ждали отца. Мы сели. Отец, воздев руки, произнес молитву. И, воздав хвалу аллаху, взял первый кусок жертвенною мяса.
За ним все мы потянулись к блюду. Я проглотил два куска, словно бросил два камня в реку, и вышел из-за стола. Взял попавшуюся мне на глаза газету и растянулся на софе. Не успел я пробежать несколько строк, как, спрятав за щеку кусок мяса, меня окликнул из-за стола один из зятьев, тот, что был женат на младшей
сестре:
— Послушай, там в газете есть одна штука, я толком не понял.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61