Или, по-вашему, здоровые люди занимаются умствованиями? Атлеты всегда болваны, а красавицы — глупы как гусыни. Ничто не нарушает гармонии их души и тела, тогда как мы, бедняги, битком набиты всякими противоречиями. Люди, которых мы считаем умными и значительными, часто происходят от смешанных браков; унаследованные ими от родителей задатки и способности противоположны друг другу. Словом, это настоящая болезнь. Поэтому все такие люди безобразны! А это обстоятельство в свою очередь заставило нас пересмотреть наши эстетические представления и выдумать такую чепуху, как духовная красота! Только, пожалуйста, не возражайте мне. Дикари всегда красивы, когда здоровы и сыты, ибо они не доводят себя размышлениями до головных болей. Им ничего не надо примирять или подавлять в себе» чтобы достичь внутреннего равновесия, — они от природы гармоничны и не нуждаются ни в какой духовной красоте, так как чертовски прекрасны физически. Поэтому мы завидуем дикарям, несмотря на все наше кажущееся превосходство; завидуем, как больной завидует здоровому, а урод — красавцу. По-вашему, это, пожалуй, цинизм. Но еще вопрос: не является ли человеческий высокоразвитый мозг опухолью, вызванной повреждением затылочной части головы, что случилось давным-давно, еще на заре времен. Лишь постепенно эта опухоль стала постоянным придатком, с которым человеческому организму пришлось примириться. Такую эволюцию проделали многие болезненные новообразования в организмах. Теперь эволюционное учение в моде.
Вот я и представляю себе такую картину. Кучка обезьян резвится в пальмовой роще, живет да поживает себе без забот и печалей. Вдруг с Дерева падает крупный кокосовый орех и пробивает одной из них затылок. Рана не заживает, начинается воспаление; мухи, возможно, откладывают свои яички в рану. Бедное животное изнемогает от боли в затылке, это заставляет его откидывать голову назад, подыматься на задние конечности и наконец ходить на двух ногах. С этого, собственно, все и начинается. Болезненная опухоль уже так или иначе функционирует, а то что животное ходит с поднятой головой, к чему-то его обязывает, — оно становится ближе к небу! Постепенно вещество опухоли — материя, как его теперь забавно называют, — превращается в мозг, бывшая опухоль становится частью организма, дырка в черепе зарастает, и вновь возникший орган оказывается прикрытым. Не угодно ли, почтеннейший, вот вам ваш прославленный мозг!
Переступая порог, доктор сделал не поддающийся описанию жест. Это был его последний визит, — на следующий день я встал с постели. Довольно было с меня лечения. Температура, правда, никак не желала падать до нормальной, но по своему самочувствию я заключил, что, очевидно, температура у меня постоянно повышена... Неужели я и раньше страдал туберкулезом?
Как приятно вернуться на работу! Общение с детьми согревало сердце, и жизнь снова наполнилась. Но двухмесячное лежание в постели ослабило меня, я чувствовал какую-то усталость и тяжесть во всем теле. И это отражалось на моих учениках. Когда я входил в класс, они уже не так радостно встречали меня, и уроки проходили скучно.
— Какой вы стали серьезный, — сказали дочки бедной швеи, снова провожая меня домой из школы.— Мама говорит, это оттого, что вы еще не совсем здоровы. Какой вы слабый, просто жалко глядеть на вас.
Они рассказали мне, что мать просила их не шуметь в классе, — ведь больному тяжело работать!
— Но нас не надо уговаривать, правда? — спросили они, доверчиво глядя на меня добрыми детскими глазенками.
Да, девочек не приходилось уговаривать, — они были такие смирные и тихие, хотя совсем еще маленькие. Объяснялось ли это плохим питанием и условиями жизни, или социальным положением — не знаю. Они всегда семенили со мною рядом в своих поношенных платьишках, такие тихонькие, бледненькие, без кровинки в лице. Их мать очень хотела навестить меня, когда я хворал, да времени не было. «Она ведь всегда шьет», — говорили девочки.
Тяжелое наступило время. Сырая и ветреная осенняя погода словно давила мне на грудь, затрудняя дыхание, а на сердце лежала свинцовая тяжесть, и все представлялось мне в черном свете. Но девочек было ужасно жалко, хотя я и не видел никогда, как они живут.
Однажды я проводил сестренок до их дома. Жили они в одном из переулков старой части города, неподалеку от домика, где провел детство знаменитый Ханс Кристиан Андерсен. На окошке висела картонная вывеска: «Фру Петерсен, швея». Словно слабый луч солнца скользнул по лицу женщины, когда дети, входя со мной в комнату, закричали:
— Мама, это наш учитель!..
Она встала из-за швейной машины и взялась за какую-то ручную работу.
— Вы меня извините, — сказала она. — Мне нужно закончить это.
— Девочки говорят, что у вас много работы, фру Петерсен. Может быть, мне лучше зайти в другой раз?
— Нет, нет! У мамы всегда работа! — живо вступились девочки. — Она и ночью шьет.
— Ах вы болтушки!—сказала мать, качая головой. — Нет, не уходите, у нас так редко бывают гости.
— Совсем никогда, — сказала младшая. — А я возьму да спрячу твою шляпу, вот ты и не уйдешь.
Мать прикрикнула на нее:
— Разве можно говорить «ты» учителю? — и взяла мою шляпу из рук дочери.
Но та не унималась.
— Дай я заберусь к тебе на колени, — воскликнула она, карабкаясь ко мне. — Тогда ты будешь мой папа и больше не уйдешь.
Малютка совсем расшалилась, я просто не узнавал ее. Примостившись у меня на коленях, она успокоилась и закрыла глаза.
В голосе фру Петерсен звучала полная покорность судьбе. Она спрашивала, как ведут себя девочки в школе, и благодарно улыбалась, когда я хвалил их. При этом глаза ее утрачивали грустное выражение, черты лица смягчались, и она становилась почти красивой. Улыбка преображала ее: следы усталости от постоянной работы исчезали, лицо становилось нежным. Нетрудно было заметить, что она еще совсем недавно была очень хороша собой и похорошела бы снова, но на сердце у нее лежало какое-то бремя.
Видно, девочки были плодом несчастной любви, и мать сетовала на свою судьбу и терзалась угрызениями совести из-за детей. Но в раме над комодом я заметил сильно увеличенную фотографию — ее собственный портрет во весь рост, в подвенечном наряде. Юная, веселая, обещающая расцвести еще пышнее, она стояла об руку с мужчиной уже не первой молодости. Он был в длинном сюртуке, в цилиндре и напоминал разодевшегося бравого мастера; цилиндр был надет слегка набекрень, а усы лихо закручены кверху.
— Это отец девочек, — сказала она мне шепотом. Было так уютно в этой комнатке; все здесь говорило о стесненных, но все же сносных условиях, которые создавались упорным ежедневным трудом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Вот я и представляю себе такую картину. Кучка обезьян резвится в пальмовой роще, живет да поживает себе без забот и печалей. Вдруг с Дерева падает крупный кокосовый орех и пробивает одной из них затылок. Рана не заживает, начинается воспаление; мухи, возможно, откладывают свои яички в рану. Бедное животное изнемогает от боли в затылке, это заставляет его откидывать голову назад, подыматься на задние конечности и наконец ходить на двух ногах. С этого, собственно, все и начинается. Болезненная опухоль уже так или иначе функционирует, а то что животное ходит с поднятой головой, к чему-то его обязывает, — оно становится ближе к небу! Постепенно вещество опухоли — материя, как его теперь забавно называют, — превращается в мозг, бывшая опухоль становится частью организма, дырка в черепе зарастает, и вновь возникший орган оказывается прикрытым. Не угодно ли, почтеннейший, вот вам ваш прославленный мозг!
Переступая порог, доктор сделал не поддающийся описанию жест. Это был его последний визит, — на следующий день я встал с постели. Довольно было с меня лечения. Температура, правда, никак не желала падать до нормальной, но по своему самочувствию я заключил, что, очевидно, температура у меня постоянно повышена... Неужели я и раньше страдал туберкулезом?
Как приятно вернуться на работу! Общение с детьми согревало сердце, и жизнь снова наполнилась. Но двухмесячное лежание в постели ослабило меня, я чувствовал какую-то усталость и тяжесть во всем теле. И это отражалось на моих учениках. Когда я входил в класс, они уже не так радостно встречали меня, и уроки проходили скучно.
— Какой вы стали серьезный, — сказали дочки бедной швеи, снова провожая меня домой из школы.— Мама говорит, это оттого, что вы еще не совсем здоровы. Какой вы слабый, просто жалко глядеть на вас.
Они рассказали мне, что мать просила их не шуметь в классе, — ведь больному тяжело работать!
— Но нас не надо уговаривать, правда? — спросили они, доверчиво глядя на меня добрыми детскими глазенками.
Да, девочек не приходилось уговаривать, — они были такие смирные и тихие, хотя совсем еще маленькие. Объяснялось ли это плохим питанием и условиями жизни, или социальным положением — не знаю. Они всегда семенили со мною рядом в своих поношенных платьишках, такие тихонькие, бледненькие, без кровинки в лице. Их мать очень хотела навестить меня, когда я хворал, да времени не было. «Она ведь всегда шьет», — говорили девочки.
Тяжелое наступило время. Сырая и ветреная осенняя погода словно давила мне на грудь, затрудняя дыхание, а на сердце лежала свинцовая тяжесть, и все представлялось мне в черном свете. Но девочек было ужасно жалко, хотя я и не видел никогда, как они живут.
Однажды я проводил сестренок до их дома. Жили они в одном из переулков старой части города, неподалеку от домика, где провел детство знаменитый Ханс Кристиан Андерсен. На окошке висела картонная вывеска: «Фру Петерсен, швея». Словно слабый луч солнца скользнул по лицу женщины, когда дети, входя со мной в комнату, закричали:
— Мама, это наш учитель!..
Она встала из-за швейной машины и взялась за какую-то ручную работу.
— Вы меня извините, — сказала она. — Мне нужно закончить это.
— Девочки говорят, что у вас много работы, фру Петерсен. Может быть, мне лучше зайти в другой раз?
— Нет, нет! У мамы всегда работа! — живо вступились девочки. — Она и ночью шьет.
— Ах вы болтушки!—сказала мать, качая головой. — Нет, не уходите, у нас так редко бывают гости.
— Совсем никогда, — сказала младшая. — А я возьму да спрячу твою шляпу, вот ты и не уйдешь.
Мать прикрикнула на нее:
— Разве можно говорить «ты» учителю? — и взяла мою шляпу из рук дочери.
Но та не унималась.
— Дай я заберусь к тебе на колени, — воскликнула она, карабкаясь ко мне. — Тогда ты будешь мой папа и больше не уйдешь.
Малютка совсем расшалилась, я просто не узнавал ее. Примостившись у меня на коленях, она успокоилась и закрыла глаза.
В голосе фру Петерсен звучала полная покорность судьбе. Она спрашивала, как ведут себя девочки в школе, и благодарно улыбалась, когда я хвалил их. При этом глаза ее утрачивали грустное выражение, черты лица смягчались, и она становилась почти красивой. Улыбка преображала ее: следы усталости от постоянной работы исчезали, лицо становилось нежным. Нетрудно было заметить, что она еще совсем недавно была очень хороша собой и похорошела бы снова, но на сердце у нее лежало какое-то бремя.
Видно, девочки были плодом несчастной любви, и мать сетовала на свою судьбу и терзалась угрызениями совести из-за детей. Но в раме над комодом я заметил сильно увеличенную фотографию — ее собственный портрет во весь рост, в подвенечном наряде. Юная, веселая, обещающая расцвести еще пышнее, она стояла об руку с мужчиной уже не первой молодости. Он был в длинном сюртуке, в цилиндре и напоминал разодевшегося бравого мастера; цилиндр был надет слегка набекрень, а усы лихо закручены кверху.
— Это отец девочек, — сказала она мне шепотом. Было так уютно в этой комнатке; все здесь говорило о стесненных, но все же сносных условиях, которые создавались упорным ежедневным трудом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38