Я посижу с тобой.
Но Сооткин воспротивилась.
— Незачем сидеть, — сказала она, — молодым людям сов необходим.
Неле постелила обоим в кухне и ушла.
Они остались вдвоем; печка дотапливалась.
Сооткин легла, Уленшпигель тоже, но он слышал, как она плачет под одеялом.
Ночную тишину нарушал предвестник осени — ветер: он то налетал на деревья, что росли у канала, и они шумели, как волны моря, то швырял в окна песком.
Уленшпигелю почудилось, что в кухне кто-то ходит. Он огляделся — никого нет. Прислушался — только ветер воет в трубе да Сооткин всхлипывает под одеялом.
Потом опять послышались шаги, и кто-то вздохнул у него над головой.
— Кто здесь? — спросил он.
Вместо ответа кто-то три раза ударил по столу. Уленшпигелю стало страшно.
— Кто здесь? — дрожащим голосом повторил он свой вопрос.
И снова ответом ему были три удара по столу, а вслед за тем чьи-то две руки обхватили его, кто-то с зияющей раной в груди наклонился над ним, и Уленшпигель почувствовал прикосновение шершавой кожи и запах горелого.
— Отец! — сказал Уленшпигель. — Это твое бедное тело наклонилось надо мной?
Ответа не последовало, и, несмотря на то, что призрак стоял рядом, Уленшпигель услыхал крик снаружи:
— Тиль! Тиль!
Сооткин вскочила и подошла к Уленшпигелю.
— Ты ничего не слышишь? — спросила она.
— Слышу, — отвечал он. — Отец меня кличет.
— Я почувствовала рядом с собою чье-то холодное тело, — сказала Сооткин. — Зашевелились простыни, заколыхался полог, и мне послышался голос: «Сооткин!» Голос был тихий, как дуновение ветерка, а затем — шаги, легкие, как полет мошки.
Тут она обратилась к духу Клааса:
— Муж мой! Если ты там, на небе, у бога, чего-нибудь хочешь, скажи нам, и мы исполним твое желание.
Внезапно бурный порыв ветра распахнул дверь, наполнив комнату пылью, и тогда Уленшпигель и Сооткин услышали, что вдали каркают вороны.
Уленшпигель и Сооткин пошли на место казни.
Ночь была темная; северный ветер гнал по небу облака, они мчались, как стадо оленей, и лишь кое-где, в прозорах, на мгновенье проглядывали звезды.
У костра ходил взад и вперед общинный стражник. Слышны были его шаги по сухой земле и карканье ворона — должно быть, ворон сзывал других, потому что издали доносилось ответное карканье.
Приблизившись к костру, Уленшпигель и Сооткин увидели, что ворон опустился на плечо Клааса, услыхали стук его клюва, и тут слетелось много воронья.
Уленшпигель хотел было разогнать воронье, но стражник ему сказал:
— Эй, колдун, ты пришел за рукой страстотерпца? Да будет тебе известно, что рука сожженного не поможет тебе стать невидимкой, — для этого нужна рука повешенного, а ведь тебя самого когда-нибудь повесят.
— Ваше благородие, — сказал Уленшпигель, — я не колдун, я осиротевший сын того, кто привязав к столбу, а эта женщина — его вдова. Мы хотим только приложиться к его телу и взять на память частицу праха. Не препятствуйте нам, ваше благородие, — вы ведь не чужеземный солдат, вы наш соотечественник.
— Ну, ладно, — сказал стражник.
Сирота и вдова поднялись по обуглившимся поленьям к телу Клааса. Обливаясь слезами, они поцеловали его лицо.
На месте сердца пламя выжгло у Клааса глубокую дыру, и Уленшпигель достал оттуда немного пепла, потом они с Сооткин опустились на колени и начали молиться. Когда забрезжил свет, они все еще были здесь. Но на рассвете стражник, подумав, Что ему может влететь за поблажку, прогнал их.
Дома Сооткин взяла лоскуток красного и лоскуток черного шелка, сшила мешочек и высыпала в него пепел. К мешочку она пришила две ленточки, чтобы Уленшпигель мог носить его на шее. Надевая на него мешочек, она сказала:
— Пепел — это сердце моего мужа, красный шелк — это его кровь, черный шелк — это знак нашего траура, — пусть же это вечно будет у тебя на груди, как пламя мести его палачам.
— Хорошо, — сказал Уленшпигель.
Вдова обняла сироту, и в этот миг взошло солнце.
76
На другой день общинные стражники и глашатаи явились в дом Клааса, с тем чтобы вынести все его пожитки на улицу и продать с молотка. Из окон Катлининого дома Сооткин было видно, как вынесли железную колыбель с медными украшениями, которая в доме Клаасов переходила от отца к сыну, в том самом доме, где когда-то родился несчастный страдалец и где родился Уленшпигель. Потом вынесли кровать, на которой Сооткин зачала, младенца и на которой она, положив голову на плечо мужа, провела столько счастливых ночей. За кроватью последовали, квашня, ларь, где в лучшие времена хранилось мясо, сковороды, чугуны, котлы, уже не блестевшие, как в пору благоденствия, но грязные и запущенные. Эти вещи напомнили Сооткин о семейных пиршествах, благоуханье которых привлекало соседей.
Потом показались на свет божий бочонок simpel'я, полубочонок dobbelkuyt'а и корзинка, по меньшей мере с тридцатью бутылками вина. Все это было вынесено на улицу, все до последнего гвоздя, — бедная вдова своими ушами слышала, как этот последний гвоздь со стуком и скрежетом вытаскивали из стены.
Без воплей и жалоб, с холодным отчаянием смотрела Сооткин, как расхищают ее скромное богатство. Глашатай зажег свечу, и началась распродажа. Свеча еще не догорела, а старшина рыботорговцев все уже скупил за бесценок, с тем чтобы потом перепродать. При этом у него было такое же сладострастное выражение лица, как у ласки, высасывающей куриный мозг.
«Недолго тебе радоваться, убийца», — думал Уленшпигель.
Торги между тем кончились, стражники перерыли весь дом, но денег не нашли.
— Плохо ищете! — возмущался рыбник. — Я знаю наверное, что полгода назад у Клааса было семьсот каролю.
«Денежки тебе улыбнулись, убийца», — думал Уленшпигель.
Неожиданно Сооткин обратилась к нему.
— Вон доносчик! — сказала она, показывая на рыбника.
— Я знаю, — сказал Уленшпигель.
— Ты примиришься с тем, что он завладеет кровью твоего отца? — спросила она.
— Я бы предпочел, чтобы меня целый день пытали, — отвечал Уленшпигель.
— Я тоже, — подхватила Сооткин. — Смотри только, не проговорись из жалости, как бы меня на твоих глазах ни терзали!
— Но ведь ты женщина! — возразил Уленшпигель.
— Дурачок! — сказала она. — Коли я тебя родила, стало быть, знаю, что такое муки. Но вот если я увижу, что тебя… — Она внезапно побледнела. — Тогда я помолюсь божьей матери, которая видела сына своего на кресте, — добавила Сооткин и со слезами стала ласкать Уленшпигеля.
Так был заключен между ними союз ненависти и стойкости.
77
Рыбник уплатил лишь половину стоимости всех вещей, а другая половина была ему пока что зачтена за донос впредь до нахождения тех самых семисот каролю, ради которых он и совершил злодеяние.
Сооткин проводила ночи в слезах, а днем хлопотала по хозяйству. Уленшпигель часто слышал, как она разговаривает сама с собой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137
Но Сооткин воспротивилась.
— Незачем сидеть, — сказала она, — молодым людям сов необходим.
Неле постелила обоим в кухне и ушла.
Они остались вдвоем; печка дотапливалась.
Сооткин легла, Уленшпигель тоже, но он слышал, как она плачет под одеялом.
Ночную тишину нарушал предвестник осени — ветер: он то налетал на деревья, что росли у канала, и они шумели, как волны моря, то швырял в окна песком.
Уленшпигелю почудилось, что в кухне кто-то ходит. Он огляделся — никого нет. Прислушался — только ветер воет в трубе да Сооткин всхлипывает под одеялом.
Потом опять послышались шаги, и кто-то вздохнул у него над головой.
— Кто здесь? — спросил он.
Вместо ответа кто-то три раза ударил по столу. Уленшпигелю стало страшно.
— Кто здесь? — дрожащим голосом повторил он свой вопрос.
И снова ответом ему были три удара по столу, а вслед за тем чьи-то две руки обхватили его, кто-то с зияющей раной в груди наклонился над ним, и Уленшпигель почувствовал прикосновение шершавой кожи и запах горелого.
— Отец! — сказал Уленшпигель. — Это твое бедное тело наклонилось надо мной?
Ответа не последовало, и, несмотря на то, что призрак стоял рядом, Уленшпигель услыхал крик снаружи:
— Тиль! Тиль!
Сооткин вскочила и подошла к Уленшпигелю.
— Ты ничего не слышишь? — спросила она.
— Слышу, — отвечал он. — Отец меня кличет.
— Я почувствовала рядом с собою чье-то холодное тело, — сказала Сооткин. — Зашевелились простыни, заколыхался полог, и мне послышался голос: «Сооткин!» Голос был тихий, как дуновение ветерка, а затем — шаги, легкие, как полет мошки.
Тут она обратилась к духу Клааса:
— Муж мой! Если ты там, на небе, у бога, чего-нибудь хочешь, скажи нам, и мы исполним твое желание.
Внезапно бурный порыв ветра распахнул дверь, наполнив комнату пылью, и тогда Уленшпигель и Сооткин услышали, что вдали каркают вороны.
Уленшпигель и Сооткин пошли на место казни.
Ночь была темная; северный ветер гнал по небу облака, они мчались, как стадо оленей, и лишь кое-где, в прозорах, на мгновенье проглядывали звезды.
У костра ходил взад и вперед общинный стражник. Слышны были его шаги по сухой земле и карканье ворона — должно быть, ворон сзывал других, потому что издали доносилось ответное карканье.
Приблизившись к костру, Уленшпигель и Сооткин увидели, что ворон опустился на плечо Клааса, услыхали стук его клюва, и тут слетелось много воронья.
Уленшпигель хотел было разогнать воронье, но стражник ему сказал:
— Эй, колдун, ты пришел за рукой страстотерпца? Да будет тебе известно, что рука сожженного не поможет тебе стать невидимкой, — для этого нужна рука повешенного, а ведь тебя самого когда-нибудь повесят.
— Ваше благородие, — сказал Уленшпигель, — я не колдун, я осиротевший сын того, кто привязав к столбу, а эта женщина — его вдова. Мы хотим только приложиться к его телу и взять на память частицу праха. Не препятствуйте нам, ваше благородие, — вы ведь не чужеземный солдат, вы наш соотечественник.
— Ну, ладно, — сказал стражник.
Сирота и вдова поднялись по обуглившимся поленьям к телу Клааса. Обливаясь слезами, они поцеловали его лицо.
На месте сердца пламя выжгло у Клааса глубокую дыру, и Уленшпигель достал оттуда немного пепла, потом они с Сооткин опустились на колени и начали молиться. Когда забрезжил свет, они все еще были здесь. Но на рассвете стражник, подумав, Что ему может влететь за поблажку, прогнал их.
Дома Сооткин взяла лоскуток красного и лоскуток черного шелка, сшила мешочек и высыпала в него пепел. К мешочку она пришила две ленточки, чтобы Уленшпигель мог носить его на шее. Надевая на него мешочек, она сказала:
— Пепел — это сердце моего мужа, красный шелк — это его кровь, черный шелк — это знак нашего траура, — пусть же это вечно будет у тебя на груди, как пламя мести его палачам.
— Хорошо, — сказал Уленшпигель.
Вдова обняла сироту, и в этот миг взошло солнце.
76
На другой день общинные стражники и глашатаи явились в дом Клааса, с тем чтобы вынести все его пожитки на улицу и продать с молотка. Из окон Катлининого дома Сооткин было видно, как вынесли железную колыбель с медными украшениями, которая в доме Клаасов переходила от отца к сыну, в том самом доме, где когда-то родился несчастный страдалец и где родился Уленшпигель. Потом вынесли кровать, на которой Сооткин зачала, младенца и на которой она, положив голову на плечо мужа, провела столько счастливых ночей. За кроватью последовали, квашня, ларь, где в лучшие времена хранилось мясо, сковороды, чугуны, котлы, уже не блестевшие, как в пору благоденствия, но грязные и запущенные. Эти вещи напомнили Сооткин о семейных пиршествах, благоуханье которых привлекало соседей.
Потом показались на свет божий бочонок simpel'я, полубочонок dobbelkuyt'а и корзинка, по меньшей мере с тридцатью бутылками вина. Все это было вынесено на улицу, все до последнего гвоздя, — бедная вдова своими ушами слышала, как этот последний гвоздь со стуком и скрежетом вытаскивали из стены.
Без воплей и жалоб, с холодным отчаянием смотрела Сооткин, как расхищают ее скромное богатство. Глашатай зажег свечу, и началась распродажа. Свеча еще не догорела, а старшина рыботорговцев все уже скупил за бесценок, с тем чтобы потом перепродать. При этом у него было такое же сладострастное выражение лица, как у ласки, высасывающей куриный мозг.
«Недолго тебе радоваться, убийца», — думал Уленшпигель.
Торги между тем кончились, стражники перерыли весь дом, но денег не нашли.
— Плохо ищете! — возмущался рыбник. — Я знаю наверное, что полгода назад у Клааса было семьсот каролю.
«Денежки тебе улыбнулись, убийца», — думал Уленшпигель.
Неожиданно Сооткин обратилась к нему.
— Вон доносчик! — сказала она, показывая на рыбника.
— Я знаю, — сказал Уленшпигель.
— Ты примиришься с тем, что он завладеет кровью твоего отца? — спросила она.
— Я бы предпочел, чтобы меня целый день пытали, — отвечал Уленшпигель.
— Я тоже, — подхватила Сооткин. — Смотри только, не проговорись из жалости, как бы меня на твоих глазах ни терзали!
— Но ведь ты женщина! — возразил Уленшпигель.
— Дурачок! — сказала она. — Коли я тебя родила, стало быть, знаю, что такое муки. Но вот если я увижу, что тебя… — Она внезапно побледнела. — Тогда я помолюсь божьей матери, которая видела сына своего на кресте, — добавила Сооткин и со слезами стала ласкать Уленшпигеля.
Так был заключен между ними союз ненависти и стойкости.
77
Рыбник уплатил лишь половину стоимости всех вещей, а другая половина была ему пока что зачтена за донос впредь до нахождения тех самых семисот каролю, ради которых он и совершил злодеяние.
Сооткин проводила ночи в слезах, а днем хлопотала по хозяйству. Уленшпигель часто слышал, как она разговаривает сама с собой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137