Старший, Ант, по рыбацкому делу пошел. Крепкий парень, в меня. Двадцати одного еще не было, когда он мне сказал: «Двоим орлам в одном гнезде не ужиться, двоим рыбакам в одной лодке не ходить».
По правде сказать, у нас с Антом из-за той самой рыбокоптильни разлад возник. Не захотел он в коптильщики, вопреки моей отцовской воле не захотел. «Я, говорит, рыбак, мне вольное море подавай, а не твой сарай чадный». Так и не пошел! Нанялся в соседний поселок на карбас к рыбацкой вдове. Думал на свою лодку заработать, а заработал себе холодную могилу. Взяло его море в жестокий шторм.
Ну, про Кристапа я уже сказал и еще скажу. А младшенький у меня с самого начала никудышный был, малахольный. Гнил он отчего-то, изнутри гнил. В пятнадцать годков слег и не поднялся больше, стаял как свечечка. Тогда не знали еще толком, что это такое. Теперь говорят — белокровие.
Не зря, видно, придумали это люди: пришла беда — отворяй ворота. Мне пришлось отворять их в тот год дважды. Первый раз — когда младшенького на дюны выносили. Второй раз — когда хоронили Ильзу. Не пережила она потери двух сыновей.
Остались мы вдвоем с Кристапом.
Кристап с виду ладный рыбак. И здоровенный, и краснощекий, и работать может, если возьмется. Другая беда: пристрастился к зеленому зелью. Причем как нальется, так буйствовать. Никакого с ним сладу! Втроем, вчетвером пеленали. Силищи у него, у дьявола, как у быка.
Ну и угодил в каталажку!
В советское время это уже было, до войны, в первый год новой власти. Полез пьяный Кристап на Янку Милтиня. А того у нас в поселке как раз милиционером назначили.
Дали год за хулиганство. Спасибо еще Янке, промолчал на суде, что нож из руки Кристапа вышиб. А то бы так дешево тому не отделаться.
Выпустили Кристапа уже при немцах. Заявился в поселок как герой. «Я, говорит, этого большевика Милтиня — по политическим мотивам».
Какая там политика! Вранье все это! Он, как налижется, всегда в драку лез. Даже на меня, отца своего, и то руку поднимал.
Пошел Кристап служить к немцам, в полицию. Не у нас, в Ригу подался. И больше я от него вестей не имел. Слухи — те доходили. Но путаные и разные. Кто говорил: лютует Кристап. Кто наоборот: людей выручает. Кто третье: хлещет, сукин сын, водку, как воду, и ни до чего больше ему дела нет!
Я-то сам больше к последнему склоняюсь. Никакой он не лиходей, никакой не доброхот. Просто горький пьяница.
Так вот, иду я к этому немецкому начальнику, что на персоненвагене к нам прикатил, а сам думаю: не иначе, как о Кристапе весть принес Только вот какую?
Подошел к дому, а тот мне навстречу. Фетровая шляпа, господское пальто, а из-под него фашистская форма.
— Добрый день, господин Лайвинь! Верно Кристап мне описал: три дома в поселке под черепицей. Первый от дороги — артельщика Кундзиня, второй, у молельни, — лавочника Меркеля. А третий — отцовский, с краю, у самого Янтарного моря. Забыл только Кристап сказать, что от черепицы-то вашей одно название осталось: вся битая-перебитая.
— Давным-давно еще крыл, — говорю. — В том году, когда рыба сама мои сети по всему Янтарному морю искала. С тех пор только и делаю, что латаю.
— Фамилия моя Розенберг, Эвальд Розенберг — будем знакомы! Ваш сын Кристап служит под моим началом.
— Как он там? — спрашиваю осторожненько.
— Ничего, ничего… Привет вам передает.
Пригласил я этого Розенберга в дом. Уселись, как полагается, за стол. Он сходил к машине, две бутылки «Дзидрайса» приволок.
— Позовите, — говорю, — своего шофера. Пусть погреется человек. Вон на улице стынь какая.
Смеется:
— А я и есть мой шофер. Придется, видно, себе за двоих наливать.
Ну, думаю, что-то тут не так. Не в обычае немецких офицеров в одиночку по нашим приморским дорогам раскатывать. Но молчу. Он ко мне приехал, значит, что-то ему от меня надо. Пусть и высказывается.
А он и о том, и о сем. Только об одном молчок: что его ко мне привело.
Не за тем же ехал, чтобы мне привет от Кристапа передать! Да и о нем ничего толком сказано не было.
Словом, сидели мы с ним до самой темноты. Все больше молчали да кряхтели. Он без конца в окошко глядел и, как мне сдается, ждал, пока тьма сгустится. А потом и говорит:
— А я к вам с делом приехал, дядюшка Кристап.
Так я к нему в родичи попал!
Я молчу! Пусть выскажется.
Хочу у вас вещь одну на время припрятать. Сами видите, какая обстановка сложная складывается. Русские жмут, немцы драпают, латыши мечутся туда-сюда. А вы, я знаю, человек честный, не подведете. Да и рассчитаюсь я с вами щедро.
— Только не оружие! — говорю. — Оружие я ни за какие деньги не спрячу!
Смеется:
— Нет, не оружие. Не оружие и не золото тоже. Просто бумаги. Дорогие мне бумаги. Не могу я за собой их больше по военным дорогам таскать. А кончится смутное время — сам за ними вернусь.
Я согласился. Рассудил: бумаги можно, бумаги не оружие. Тем более, что он обещал хорошо заплатить и даже задаток оставил: снял с руки дорогие часы с браслетом и отдал мне. У нас в поселке такие часы даже самому лавочнику Меркелю не снились.
Позвал он меня с собой к машине. Открыл багажник и вытащил оттуда сундучок… Да, да, этот самый! Вот тогда я его и увидел впервые.
Перенесли мы сундучок в дом, там он его при мне открыл. Видно, нарочно, чтобы я своими глазами убедился: никакого золота или денег там нет, а есть, как он и говорил, одни только бумаги. И еще портфель — хороший желтый кожаный портфель с ключиком. И в портфеле тоже бумаги. Только цветные. Наподобие тех, в которые карамельки завертывают. Но не разрезанные, а целыми листами.
— Ну вот, передаю в ваши честные руки, дядюшка Кристап.
Вытащил бумажник, из него — немецкую банкноту в десять марок. Я еще подумал: неужто он мне эту ерунду в добавление к часам сунет?
Но он вдруг порвал десятку пополам. У меня глаза на лоб: это еще зачем так?
— Не удивляйтесь, дядюшка Кристап. Если я сам почему-либо приехать за сундучком не смогу, пришлю верного человека с половиной этой купюры. Другая половина останется у вас; вы уж запрячьте ее получше. Сложите вместе. Если место разрыва сойдется, значит, все в порядке. Человек действительно от меня, и можете смело отдавать ему сундучок. Он с вами рассчитается сполна. А больше — никому!
Вместе с ним мы перетащили сундучок на чердак, запрятали в укромном уголке, завалили тряпьем.
В ту же ночь Розенберг отбыл…
Всю зиму доколачивали фашистов на нашем побережье. А поздней весной пошли рыбаки на первую послевоенную путину. Теперь уже можно было не бояться ни военных катеров, ни подводных лодок. Вот только мины долго еще по всему морю носило. Как заприметишь в волнах черную макушку проклятую, так весь потом и обливаешься. А ее, как нарочно, все ближе и ближе подбивает…
В тот год, когда буйный зюйд-вест погнал к нашим берегам небывалую воду и лагуна за дюнами слилась с морем, окружив поселок, как остров, в тот нелегкий год получил я последнюю весточку от Кристапа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80
По правде сказать, у нас с Антом из-за той самой рыбокоптильни разлад возник. Не захотел он в коптильщики, вопреки моей отцовской воле не захотел. «Я, говорит, рыбак, мне вольное море подавай, а не твой сарай чадный». Так и не пошел! Нанялся в соседний поселок на карбас к рыбацкой вдове. Думал на свою лодку заработать, а заработал себе холодную могилу. Взяло его море в жестокий шторм.
Ну, про Кристапа я уже сказал и еще скажу. А младшенький у меня с самого начала никудышный был, малахольный. Гнил он отчего-то, изнутри гнил. В пятнадцать годков слег и не поднялся больше, стаял как свечечка. Тогда не знали еще толком, что это такое. Теперь говорят — белокровие.
Не зря, видно, придумали это люди: пришла беда — отворяй ворота. Мне пришлось отворять их в тот год дважды. Первый раз — когда младшенького на дюны выносили. Второй раз — когда хоронили Ильзу. Не пережила она потери двух сыновей.
Остались мы вдвоем с Кристапом.
Кристап с виду ладный рыбак. И здоровенный, и краснощекий, и работать может, если возьмется. Другая беда: пристрастился к зеленому зелью. Причем как нальется, так буйствовать. Никакого с ним сладу! Втроем, вчетвером пеленали. Силищи у него, у дьявола, как у быка.
Ну и угодил в каталажку!
В советское время это уже было, до войны, в первый год новой власти. Полез пьяный Кристап на Янку Милтиня. А того у нас в поселке как раз милиционером назначили.
Дали год за хулиганство. Спасибо еще Янке, промолчал на суде, что нож из руки Кристапа вышиб. А то бы так дешево тому не отделаться.
Выпустили Кристапа уже при немцах. Заявился в поселок как герой. «Я, говорит, этого большевика Милтиня — по политическим мотивам».
Какая там политика! Вранье все это! Он, как налижется, всегда в драку лез. Даже на меня, отца своего, и то руку поднимал.
Пошел Кристап служить к немцам, в полицию. Не у нас, в Ригу подался. И больше я от него вестей не имел. Слухи — те доходили. Но путаные и разные. Кто говорил: лютует Кристап. Кто наоборот: людей выручает. Кто третье: хлещет, сукин сын, водку, как воду, и ни до чего больше ему дела нет!
Я-то сам больше к последнему склоняюсь. Никакой он не лиходей, никакой не доброхот. Просто горький пьяница.
Так вот, иду я к этому немецкому начальнику, что на персоненвагене к нам прикатил, а сам думаю: не иначе, как о Кристапе весть принес Только вот какую?
Подошел к дому, а тот мне навстречу. Фетровая шляпа, господское пальто, а из-под него фашистская форма.
— Добрый день, господин Лайвинь! Верно Кристап мне описал: три дома в поселке под черепицей. Первый от дороги — артельщика Кундзиня, второй, у молельни, — лавочника Меркеля. А третий — отцовский, с краю, у самого Янтарного моря. Забыл только Кристап сказать, что от черепицы-то вашей одно название осталось: вся битая-перебитая.
— Давным-давно еще крыл, — говорю. — В том году, когда рыба сама мои сети по всему Янтарному морю искала. С тех пор только и делаю, что латаю.
— Фамилия моя Розенберг, Эвальд Розенберг — будем знакомы! Ваш сын Кристап служит под моим началом.
— Как он там? — спрашиваю осторожненько.
— Ничего, ничего… Привет вам передает.
Пригласил я этого Розенберга в дом. Уселись, как полагается, за стол. Он сходил к машине, две бутылки «Дзидрайса» приволок.
— Позовите, — говорю, — своего шофера. Пусть погреется человек. Вон на улице стынь какая.
Смеется:
— А я и есть мой шофер. Придется, видно, себе за двоих наливать.
Ну, думаю, что-то тут не так. Не в обычае немецких офицеров в одиночку по нашим приморским дорогам раскатывать. Но молчу. Он ко мне приехал, значит, что-то ему от меня надо. Пусть и высказывается.
А он и о том, и о сем. Только об одном молчок: что его ко мне привело.
Не за тем же ехал, чтобы мне привет от Кристапа передать! Да и о нем ничего толком сказано не было.
Словом, сидели мы с ним до самой темноты. Все больше молчали да кряхтели. Он без конца в окошко глядел и, как мне сдается, ждал, пока тьма сгустится. А потом и говорит:
— А я к вам с делом приехал, дядюшка Кристап.
Так я к нему в родичи попал!
Я молчу! Пусть выскажется.
Хочу у вас вещь одну на время припрятать. Сами видите, какая обстановка сложная складывается. Русские жмут, немцы драпают, латыши мечутся туда-сюда. А вы, я знаю, человек честный, не подведете. Да и рассчитаюсь я с вами щедро.
— Только не оружие! — говорю. — Оружие я ни за какие деньги не спрячу!
Смеется:
— Нет, не оружие. Не оружие и не золото тоже. Просто бумаги. Дорогие мне бумаги. Не могу я за собой их больше по военным дорогам таскать. А кончится смутное время — сам за ними вернусь.
Я согласился. Рассудил: бумаги можно, бумаги не оружие. Тем более, что он обещал хорошо заплатить и даже задаток оставил: снял с руки дорогие часы с браслетом и отдал мне. У нас в поселке такие часы даже самому лавочнику Меркелю не снились.
Позвал он меня с собой к машине. Открыл багажник и вытащил оттуда сундучок… Да, да, этот самый! Вот тогда я его и увидел впервые.
Перенесли мы сундучок в дом, там он его при мне открыл. Видно, нарочно, чтобы я своими глазами убедился: никакого золота или денег там нет, а есть, как он и говорил, одни только бумаги. И еще портфель — хороший желтый кожаный портфель с ключиком. И в портфеле тоже бумаги. Только цветные. Наподобие тех, в которые карамельки завертывают. Но не разрезанные, а целыми листами.
— Ну вот, передаю в ваши честные руки, дядюшка Кристап.
Вытащил бумажник, из него — немецкую банкноту в десять марок. Я еще подумал: неужто он мне эту ерунду в добавление к часам сунет?
Но он вдруг порвал десятку пополам. У меня глаза на лоб: это еще зачем так?
— Не удивляйтесь, дядюшка Кристап. Если я сам почему-либо приехать за сундучком не смогу, пришлю верного человека с половиной этой купюры. Другая половина останется у вас; вы уж запрячьте ее получше. Сложите вместе. Если место разрыва сойдется, значит, все в порядке. Человек действительно от меня, и можете смело отдавать ему сундучок. Он с вами рассчитается сполна. А больше — никому!
Вместе с ним мы перетащили сундучок на чердак, запрятали в укромном уголке, завалили тряпьем.
В ту же ночь Розенберг отбыл…
Всю зиму доколачивали фашистов на нашем побережье. А поздней весной пошли рыбаки на первую послевоенную путину. Теперь уже можно было не бояться ни военных катеров, ни подводных лодок. Вот только мины долго еще по всему морю носило. Как заприметишь в волнах черную макушку проклятую, так весь потом и обливаешься. А ее, как нарочно, все ближе и ближе подбивает…
В тот год, когда буйный зюйд-вест погнал к нашим берегам небывалую воду и лагуна за дюнами слилась с морем, окружив поселок, как остров, в тот нелегкий год получил я последнюю весточку от Кристапа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80