хотя сама она ни разу не была замечена в баловстве, будь то с мужчинами, с женщинами или с иглами… Бывало, в поздний час, в самый разгар гульбы она вставала и, как поддатая пророчица, принималась кровожадно пародировать пьяный выпад Васко Миранды в ночь Независимости; не опускаясь до признания его авторского права, вследствие чего собравшиеся даже не подозревали, что ее слова — дерзкая вариация на заданную тему, она в деталях описывала грядущее изничтожение ее гостей — художников, моделей, сценаристов полукоммерческого кино, трагических актеров, танцовщиц, скульпторов, поэтов, плейбоев, спортсменов, шахматистов, журналистов, азартных игроков, контрабандистов, промышляющих индийской стариной, американцев, шведов, чудаков, дам полусвета, всех самых симпатичных и бешеных из «золотой молодежи» города, — и пародия была настолько убедительной, настолько точной, ирония была так глубоко спрятана, что невозможно было не поверить этому злорадному облизыванью губ или — поскольку ее настроение быстро менялось — этому олимпийскому, божественному безразличию.
— Подделки под жизнь! Исторические аномалии! Кентавры! — бушевала она. — Не рассчитывайте, что вас пощадят грядущие бури! Полукровки, метисы, призраки, мертвяки! Рыбы без воды! Грядут скверные времена, милашки вы мои, не надейтесь, что пронесет, и тогда всю нежить пинком под зад отправят к дьяволу, ночь поглотит всех призраков, и жиденькая ваша полукровь потечет, как вода. А я, заметьте, останусь целехонька, — произносила она в заключение, на самом гребне подъема, гордо расправив плечи и уставив в небеса палец, подобный факелу статуи Свободы, — благодаря моему Искусству, несчастные вы ничтожества.
Но гостей, которые к тому уже времени лежали штабелями, пронять было невозможно.
Потомству своему она тоже предрекала всяческие беды:
— Мои детки вышли худо, уцелеют — будет чудо.
…А мы — мы употребили жизнь на то, чтобы оправдать ее предсказания на все сто, двести и триста… говорил ли я о том, что она была совершенно неотразима? Слушайте же: она была для нас светочем жизни, возбудительницей мечтаний, возлюбленной ночных грез. Мы любили ее даже когда она уничтожала нас. Она заставила нас любить ее такой любовью, которая была, казалось, слишком велика для наших тел — словно создана ею самой и преподнесена нам, как преподносят произведение искусства. Если она попирала нас, то мы ведь сами с радостью ложились под ее звенящие шпорами сапожки; если она поносила нас в своих ночных тирадах, то нам ведь доставляли наслаждение удары ее языка-кнута. Именно когда я понял это, я простил моего отца; ибо мы все были ее рабами, но по ее великой милости ощущали это рабство как подлинный рай. Такое, говорят, под силу только богиням.
А после ее рокового падения в скалистые воды мне подумалось, что, когда она с такой высокомерно-ледяной улыбкой и с недоступной ни для кого иронией предсказывала катастрофу, она предсказывала ее не кому-то другому, а себе.
x x x
Я простил Авраама еще и потому, что начал понимать: хотя они перестали спать в одной постели, для каждого из них другой был тем человеком, в чьем расположении он более всего нуждался, и моей матери так же необходимо было одобрение Авраама, как ему — ее благодарность.
Ему первому она показывала все свои работы (следом шел Васко Миранда, неизменно противоречивший тому, что говорил отец). Десять лет после объявления независимости Аурора пребывала в глубоком творческом кризисе, в полупараличе, вызванном сомнениями не только в реалистическом искусстве, но и в сути самой реальности. В немногих живописных работах этого периода видны ее муки и смятение, и, оглядываясь назад, легко почувствовать в этих полотнах столкновение между игровой стихией Васко Миранды с его любовью к воображаемым мирам, не знающим иного закона, кроме всевластной прихоти художника, и догматической убежденностью Авраама в том, что на данном историческом этапе стране нужней всего простой незамутненный натурализм, который поможет Индии увидеть самое себя. Аурора тех лет — и это была одна из причин ее пошловатых ночных тирад под градусом — неуверенно колебалась между ревизионистской, принужденно-мифологической живописью и неловкими, порой даже ходульными рецидивами помеченной ящерицей «чипкалистской» документалистики. Немудрено было художнику потерять индивидуальность в то время, когда столь многие мыслящие люди придерживались мнения, будто величие и накал страстей, присущие жизни громадной страны, могут быть выражены лишь посредством безличного патриотического объективизма. Так что Авраам был далеко не единственным приверженцем такого взгляда. Великий бенгальский кинорежиссер Сукумар Сен, друг Ауроры и, возможно, единственный равный ей по таланту из всех ее современников, был лучшим из этих реалистов и в своих гуманных, тревожащих душу фильмах привнес в индийское кино — ох уж это мне индийское кино, потасканное, как старая шлюха! — слияние чувства и разума, в достаточной мере оправдавшее его эстетические построения. Однако эти реалистические фильмы никогда не были популярны — горькая ирония заключена в том, что Наргис Датт, сама Мать Индия, раскритиковала их за западнический элигизм, — и Васко с Ауророй (он — открыто, она — тайно) предпочитали его детские картины, где Сен дал своей фантазии полную волю, где рыбы разговаривали человечьими голосами, где летали ковры-самолеты и юноши грезили в золотых дворцах о своих прежних воплощениях.
Помимо Сена, была еще группа видных писателей, которых на какое-то время Аурора собрала под свое крыло: Премчанд, Саадат Хасан Манто, Мулк Радж Ананд, Исмат Чугтаи, все — убежденные реалисты; но и в их работах видны элементы фантастики, как, например, в «Тоба Тек Сингх» -замечательном рассказе Манто о разделении всех умалишенных субконтинента, произошедшем после раздела страны на Индию и Пакистан. Один из психически больных, в прошлом зажиточный землевладелец, оказывается заперт на ничейной земле души, будучи не в силах определить, к какому государству теперь принадлежит его родной городок в Пенджабе, и в безумии своем, олицетворяющем безумие самого времени, произносит некую божественную невнятицу, полюбившуюся Ауроре Зогойби. Ее картина, изображающая трагическую концовку рассказа, когда несчастный сумасшедший бредет между двумя заграждениями из колючей проволоки, за одним из которых лежит Индия, а за другим — Пакистан, стала, может быть, лучшей ее работой того периода, и звучащая из уст персонажа жалобная бессмыслица, в которой отразился не только его личный, но и наш общий коммуникативный кризис, образует чудесное длинное название картины: «Uper the gur gur the annexe the bay dhayana the mung the dal of the laltain» [].
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139
— Подделки под жизнь! Исторические аномалии! Кентавры! — бушевала она. — Не рассчитывайте, что вас пощадят грядущие бури! Полукровки, метисы, призраки, мертвяки! Рыбы без воды! Грядут скверные времена, милашки вы мои, не надейтесь, что пронесет, и тогда всю нежить пинком под зад отправят к дьяволу, ночь поглотит всех призраков, и жиденькая ваша полукровь потечет, как вода. А я, заметьте, останусь целехонька, — произносила она в заключение, на самом гребне подъема, гордо расправив плечи и уставив в небеса палец, подобный факелу статуи Свободы, — благодаря моему Искусству, несчастные вы ничтожества.
Но гостей, которые к тому уже времени лежали штабелями, пронять было невозможно.
Потомству своему она тоже предрекала всяческие беды:
— Мои детки вышли худо, уцелеют — будет чудо.
…А мы — мы употребили жизнь на то, чтобы оправдать ее предсказания на все сто, двести и триста… говорил ли я о том, что она была совершенно неотразима? Слушайте же: она была для нас светочем жизни, возбудительницей мечтаний, возлюбленной ночных грез. Мы любили ее даже когда она уничтожала нас. Она заставила нас любить ее такой любовью, которая была, казалось, слишком велика для наших тел — словно создана ею самой и преподнесена нам, как преподносят произведение искусства. Если она попирала нас, то мы ведь сами с радостью ложились под ее звенящие шпорами сапожки; если она поносила нас в своих ночных тирадах, то нам ведь доставляли наслаждение удары ее языка-кнута. Именно когда я понял это, я простил моего отца; ибо мы все были ее рабами, но по ее великой милости ощущали это рабство как подлинный рай. Такое, говорят, под силу только богиням.
А после ее рокового падения в скалистые воды мне подумалось, что, когда она с такой высокомерно-ледяной улыбкой и с недоступной ни для кого иронией предсказывала катастрофу, она предсказывала ее не кому-то другому, а себе.
x x x
Я простил Авраама еще и потому, что начал понимать: хотя они перестали спать в одной постели, для каждого из них другой был тем человеком, в чьем расположении он более всего нуждался, и моей матери так же необходимо было одобрение Авраама, как ему — ее благодарность.
Ему первому она показывала все свои работы (следом шел Васко Миранда, неизменно противоречивший тому, что говорил отец). Десять лет после объявления независимости Аурора пребывала в глубоком творческом кризисе, в полупараличе, вызванном сомнениями не только в реалистическом искусстве, но и в сути самой реальности. В немногих живописных работах этого периода видны ее муки и смятение, и, оглядываясь назад, легко почувствовать в этих полотнах столкновение между игровой стихией Васко Миранды с его любовью к воображаемым мирам, не знающим иного закона, кроме всевластной прихоти художника, и догматической убежденностью Авраама в том, что на данном историческом этапе стране нужней всего простой незамутненный натурализм, который поможет Индии увидеть самое себя. Аурора тех лет — и это была одна из причин ее пошловатых ночных тирад под градусом — неуверенно колебалась между ревизионистской, принужденно-мифологической живописью и неловкими, порой даже ходульными рецидивами помеченной ящерицей «чипкалистской» документалистики. Немудрено было художнику потерять индивидуальность в то время, когда столь многие мыслящие люди придерживались мнения, будто величие и накал страстей, присущие жизни громадной страны, могут быть выражены лишь посредством безличного патриотического объективизма. Так что Авраам был далеко не единственным приверженцем такого взгляда. Великий бенгальский кинорежиссер Сукумар Сен, друг Ауроры и, возможно, единственный равный ей по таланту из всех ее современников, был лучшим из этих реалистов и в своих гуманных, тревожащих душу фильмах привнес в индийское кино — ох уж это мне индийское кино, потасканное, как старая шлюха! — слияние чувства и разума, в достаточной мере оправдавшее его эстетические построения. Однако эти реалистические фильмы никогда не были популярны — горькая ирония заключена в том, что Наргис Датт, сама Мать Индия, раскритиковала их за западнический элигизм, — и Васко с Ауророй (он — открыто, она — тайно) предпочитали его детские картины, где Сен дал своей фантазии полную волю, где рыбы разговаривали человечьими голосами, где летали ковры-самолеты и юноши грезили в золотых дворцах о своих прежних воплощениях.
Помимо Сена, была еще группа видных писателей, которых на какое-то время Аурора собрала под свое крыло: Премчанд, Саадат Хасан Манто, Мулк Радж Ананд, Исмат Чугтаи, все — убежденные реалисты; но и в их работах видны элементы фантастики, как, например, в «Тоба Тек Сингх» -замечательном рассказе Манто о разделении всех умалишенных субконтинента, произошедшем после раздела страны на Индию и Пакистан. Один из психически больных, в прошлом зажиточный землевладелец, оказывается заперт на ничейной земле души, будучи не в силах определить, к какому государству теперь принадлежит его родной городок в Пенджабе, и в безумии своем, олицетворяющем безумие самого времени, произносит некую божественную невнятицу, полюбившуюся Ауроре Зогойби. Ее картина, изображающая трагическую концовку рассказа, когда несчастный сумасшедший бредет между двумя заграждениями из колючей проволоки, за одним из которых лежит Индия, а за другим — Пакистан, стала, может быть, лучшей ее работой того периода, и звучащая из уст персонажа жалобная бессмыслица, в которой отразился не только его личный, но и наш общий коммуникативный кризис, образует чудесное длинное название картины: «Uper the gur gur the annexe the bay dhayana the mung the dal of the laltain» [].
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139