Ссора, разрыв, несчастье, катастрофа, горе — вот излюбленные кушанья в ее меню. Она явилась среди нас как сеятельница тревог, как раздувательница войны, видящая во мне (какой же дурак! какой безмозглый осел!) плодородную почву для своих чумных семян. Мир, спокойствие, радость были для нее бесплодной пустыней — ибо, не собрав зловонного своего урожая, она умерла бы с голоду. Она питалась нашими раздорами и крепла на наших неурядицах.
Даже Аурора — Аурора, которая видела правду с самого начала, — в конце концов не устояла. Без сомнения, для УМЫ тут был своего рода спортивный интерес: этой великой хищнице больше всего хотелось поймать самую неуловимую дичь. Ее слова, что бы она ни сказала, на мою мать не подействовали бы. Зная это, она воспользовалась моими словами — моими злыми, ужасными, подсказанными похотью непристойностями. Да, она все их записала, не погнушалась; и как хитро она завлекла меня в эту ловушку, заставив меня произносить роковые фразы в полной уверенности, что это нужно ей, что это ее возбуждает! Я не оправдываю себя. Слова были мои, произнес их я. Кто поумней, прикусил бы язык. Полный любви к ней, помня о враждебности матери, я говорил сперва гневно, потом — желая утвердить верховенство половой любви над материнско-сыновней привязанностью; у меня, выросшего в доме, где разговор то и дело приправляло острое словцо, грубости спокойно слетали с языка. И я все повторял и повторял эти темные бормотанья, потому что в минуты близости она, моя возлюбленная, просила меня — о, как часто просила! -чтобы я их произносил якобы ради лечения — о коварная! о гнусно-коварная! — ее уязвленной гордости. В разгар любви ваша любимая просит у вас поддержки; нуждаясь в чем-то, она нуждается также, чтобы вы нуждались в том же самом, — разве вы ей откажете? Может, конечно, и откажете. Я не знаю ваших секретов и не хочу их знать. Но, возможно, вы не откажете. Да, скажете вы, любимая моя, да, мне тоже это нужно, да, нужно.
Я говорил это в предвкушении любовного акта и во время его. И это тоже было частью задуманного Умой обмана, промежуточным звеном ее интриги.
Две стороны по сорок пять минут избранных отрывков нашей любви, записанных на этой злосчастной кассете с постоянно звучащим на фоне глухих толчков и шорохов отвратительным лейтмотивом. Вставить ей. Да, я хочу. Хочу, о Господи. Трахнуть мою мамашу. Трахнуть ее. Трахнуть суку безмозглую. Каждое хриплое слово — как ржавый гвоздь в разбитое сердце Ауроры.
Представив мне свой вояж ненависти паломничеством любви, тварь выбрала момент, когда Аурора и без того была глубоко потрясена смертью Майны. В тот вечер она дала моим родителям кассету, это была единственная цель ее приезда, и я могу только догадываться, каковы были их ужас и боль, могу только рисовать эту сцену в воображении: Аурора всю ночь сидит сгорбившись на фортепьянной табуретке в ее оранжевой с золотом гостиной, старый Авраам стоит у стены, беспомощно обхватив себя руками, и в сумрачном дверном проеме — испуганные взгляды слуг, трепещущих у края картины, как пальцы.
А наутро, когда я поднялся с ее постели, Ума знала уже, что ждет меня дома, — угрюмые пепельные лица в саду и рука, указывающая на ворота: уходи, убирайся отсюда вон и не возвращайся никогда. Когда я в смятении вернулся к ней, тут она превзошла себя! Какой устроила спектакль! Но теперь я знал все до конца. Никаких сомнений в пользу подозреваемой. Ума, возлюбленная моя предательница, ты готова была вести игру до конца; готова была убить меня и наблюдать мою смерть сквозь наркотический дурман. Потом, разумеется, ты объявила бы о моем трагическом самоубийстве: «Такой тяжелой семейной ссоры этот бедный мягкосердечный человек вынести не смог. К тому же гибель сестры…» Но вмешался фарс — резкое движение, клоунское столкновение лбами, и тогда, великая актриса и азартная женщина, ты решила доиграть сцену до конца с шансами пятьдесят на пятьдесят; и вытянула плохой жребий. Даже абсолютное зло имеет свою впечатляющую сторону. Снимаю, леди, перед вами шляпу, и доброй ночи.
Опять этот кроличий визг; повис на секунду в воздухе и затих. Словно какое-то древнее зловредство, неспособное вынести свет истины, рассеялось в прах… нет, не буду позволять себе подобных фантазий. Она была женщина, рожденная женщиной. Будем смотреть на нее так… Больная или дрянная? Теперь уже этот вопрос трудностей не вызывает. Отвергнув все сверхъестественные теории (гостья из космоса, визгливая вампирша-крольчиха), я также не намерен считать ее безумной. Космические ящерицы, неумирающие кровососы и психически больные избавлены от нравственного суда, а Ума такой суд заслужила. Она была инсан (человек), а вовсе не insane (сумасшедшая).
Ведь это тоже присуще нам, людям. Мы сеятели ветров, пожинатели бурь. Есть среди нас такие — не ино-, а инсанопланетяне — что жиреют на опустошении; что не могут жить без регулярной подпитки бесчинствами. Такова была и моя Ума.
Шесть лет! Шесть Аурориных, двенадцать Мавровых лет потеряно. Моя мать умерла в шестьдесят три года; я тогда выглядел на шестьдесят. Нас могли бы принять за брата и сестру. Мы могли бы стать друзьями. «Мне нужен твой ответ», — сказал отец на бегах. Да, он вправе на него рассчитывать. Это должна быть бесхитростная правда: все как есть про Уму и Аурору, про Аурору и меня, про меня и Уму Сарасвати, мою ведьму. Я должен буду выложить все и отдать себя на его суд. Как там говорил Юл Бриннер в «Десяти заповедях», одетый по фараоновской моде (довольно соблазнительная короткая юбочка)? «Так и записать. Так и сделать».
x x x
Потом была и вторая записка, засунутая мне под подушку невидимой рукой. Там были инструкции и ключ, отпиравший некую служебную дверь с тыльной стороны небоскреба Кэшонделивери и дверь особого лифта, поднимавшего сразу в пентхаус на тридцать первом этаже. Там произошло примирение, были даны и приняты объяснения, сын припал к отцовской груди, порванные узы восстановились.
— Ох, сынок, не помолодел ты.
— И ты, папа, и ты.
Был ясный вечер, поднебесный сад и разговор, какого мы не вели до тех пор никогда.
— Мальчик мой, ничего от меня не скрывай. Я и так все знаю. У меня всюду есть глаза и уши, и мне известны твои поступки и проступки.
И прежде, чем я начал оправдываться, — его поднятая рука, его клекочущий смешок.
— Я рад, — сказал он. — УХОДИЛ от меня мальчик, вернулся мужчина. Теперь мы можем потолковать как мужчины о мужских делах. Раньше ты любил мать сильней, чем меня. Я не виню тебя. Со мной было то же самое. Но теперь пришло время любить отца; точней сказать, пришло наше с тобой время. Я хочу попросить тебя стать со мной заодно и думаю поговорить открыто о многих тайных вещах. В моем возрасте возникает вопрос о доверии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139
Даже Аурора — Аурора, которая видела правду с самого начала, — в конце концов не устояла. Без сомнения, для УМЫ тут был своего рода спортивный интерес: этой великой хищнице больше всего хотелось поймать самую неуловимую дичь. Ее слова, что бы она ни сказала, на мою мать не подействовали бы. Зная это, она воспользовалась моими словами — моими злыми, ужасными, подсказанными похотью непристойностями. Да, она все их записала, не погнушалась; и как хитро она завлекла меня в эту ловушку, заставив меня произносить роковые фразы в полной уверенности, что это нужно ей, что это ее возбуждает! Я не оправдываю себя. Слова были мои, произнес их я. Кто поумней, прикусил бы язык. Полный любви к ней, помня о враждебности матери, я говорил сперва гневно, потом — желая утвердить верховенство половой любви над материнско-сыновней привязанностью; у меня, выросшего в доме, где разговор то и дело приправляло острое словцо, грубости спокойно слетали с языка. И я все повторял и повторял эти темные бормотанья, потому что в минуты близости она, моя возлюбленная, просила меня — о, как часто просила! -чтобы я их произносил якобы ради лечения — о коварная! о гнусно-коварная! — ее уязвленной гордости. В разгар любви ваша любимая просит у вас поддержки; нуждаясь в чем-то, она нуждается также, чтобы вы нуждались в том же самом, — разве вы ей откажете? Может, конечно, и откажете. Я не знаю ваших секретов и не хочу их знать. Но, возможно, вы не откажете. Да, скажете вы, любимая моя, да, мне тоже это нужно, да, нужно.
Я говорил это в предвкушении любовного акта и во время его. И это тоже было частью задуманного Умой обмана, промежуточным звеном ее интриги.
Две стороны по сорок пять минут избранных отрывков нашей любви, записанных на этой злосчастной кассете с постоянно звучащим на фоне глухих толчков и шорохов отвратительным лейтмотивом. Вставить ей. Да, я хочу. Хочу, о Господи. Трахнуть мою мамашу. Трахнуть ее. Трахнуть суку безмозглую. Каждое хриплое слово — как ржавый гвоздь в разбитое сердце Ауроры.
Представив мне свой вояж ненависти паломничеством любви, тварь выбрала момент, когда Аурора и без того была глубоко потрясена смертью Майны. В тот вечер она дала моим родителям кассету, это была единственная цель ее приезда, и я могу только догадываться, каковы были их ужас и боль, могу только рисовать эту сцену в воображении: Аурора всю ночь сидит сгорбившись на фортепьянной табуретке в ее оранжевой с золотом гостиной, старый Авраам стоит у стены, беспомощно обхватив себя руками, и в сумрачном дверном проеме — испуганные взгляды слуг, трепещущих у края картины, как пальцы.
А наутро, когда я поднялся с ее постели, Ума знала уже, что ждет меня дома, — угрюмые пепельные лица в саду и рука, указывающая на ворота: уходи, убирайся отсюда вон и не возвращайся никогда. Когда я в смятении вернулся к ней, тут она превзошла себя! Какой устроила спектакль! Но теперь я знал все до конца. Никаких сомнений в пользу подозреваемой. Ума, возлюбленная моя предательница, ты готова была вести игру до конца; готова была убить меня и наблюдать мою смерть сквозь наркотический дурман. Потом, разумеется, ты объявила бы о моем трагическом самоубийстве: «Такой тяжелой семейной ссоры этот бедный мягкосердечный человек вынести не смог. К тому же гибель сестры…» Но вмешался фарс — резкое движение, клоунское столкновение лбами, и тогда, великая актриса и азартная женщина, ты решила доиграть сцену до конца с шансами пятьдесят на пятьдесят; и вытянула плохой жребий. Даже абсолютное зло имеет свою впечатляющую сторону. Снимаю, леди, перед вами шляпу, и доброй ночи.
Опять этот кроличий визг; повис на секунду в воздухе и затих. Словно какое-то древнее зловредство, неспособное вынести свет истины, рассеялось в прах… нет, не буду позволять себе подобных фантазий. Она была женщина, рожденная женщиной. Будем смотреть на нее так… Больная или дрянная? Теперь уже этот вопрос трудностей не вызывает. Отвергнув все сверхъестественные теории (гостья из космоса, визгливая вампирша-крольчиха), я также не намерен считать ее безумной. Космические ящерицы, неумирающие кровососы и психически больные избавлены от нравственного суда, а Ума такой суд заслужила. Она была инсан (человек), а вовсе не insane (сумасшедшая).
Ведь это тоже присуще нам, людям. Мы сеятели ветров, пожинатели бурь. Есть среди нас такие — не ино-, а инсанопланетяне — что жиреют на опустошении; что не могут жить без регулярной подпитки бесчинствами. Такова была и моя Ума.
Шесть лет! Шесть Аурориных, двенадцать Мавровых лет потеряно. Моя мать умерла в шестьдесят три года; я тогда выглядел на шестьдесят. Нас могли бы принять за брата и сестру. Мы могли бы стать друзьями. «Мне нужен твой ответ», — сказал отец на бегах. Да, он вправе на него рассчитывать. Это должна быть бесхитростная правда: все как есть про Уму и Аурору, про Аурору и меня, про меня и Уму Сарасвати, мою ведьму. Я должен буду выложить все и отдать себя на его суд. Как там говорил Юл Бриннер в «Десяти заповедях», одетый по фараоновской моде (довольно соблазнительная короткая юбочка)? «Так и записать. Так и сделать».
x x x
Потом была и вторая записка, засунутая мне под подушку невидимой рукой. Там были инструкции и ключ, отпиравший некую служебную дверь с тыльной стороны небоскреба Кэшонделивери и дверь особого лифта, поднимавшего сразу в пентхаус на тридцать первом этаже. Там произошло примирение, были даны и приняты объяснения, сын припал к отцовской груди, порванные узы восстановились.
— Ох, сынок, не помолодел ты.
— И ты, папа, и ты.
Был ясный вечер, поднебесный сад и разговор, какого мы не вели до тех пор никогда.
— Мальчик мой, ничего от меня не скрывай. Я и так все знаю. У меня всюду есть глаза и уши, и мне известны твои поступки и проступки.
И прежде, чем я начал оправдываться, — его поднятая рука, его клекочущий смешок.
— Я рад, — сказал он. — УХОДИЛ от меня мальчик, вернулся мужчина. Теперь мы можем потолковать как мужчины о мужских делах. Раньше ты любил мать сильней, чем меня. Я не виню тебя. Со мной было то же самое. Но теперь пришло время любить отца; точней сказать, пришло наше с тобой время. Я хочу попросить тебя стать со мной заодно и думаю поговорить открыто о многих тайных вещах. В моем возрасте возникает вопрос о доверии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139