Хочу поставить полуметровую свечу Парижской богоматери в благодарность за то, что вернула меня в Париж, и пойти в замок герцога Шантильи посмотреть, перевернули ли еще одну страницу в его Книге Часов. И хорошо бы еще разок потанцевать в крохотной guinguette на улице Данфер-Рошеро с тем красивым молодым маркизом — как же его зовут? — потомком брата Жанны д'Арк. Хочу опять пойти в «Багатель» и помочь распуститься мускусным розам — если весна холодная, они слипаются, не могут сами раскрыться до конца, бедняжки; но отогнешь один только наружный лепесток — и роза тут же раскроется прямо у тебя на глазах! И я хочу снова помочь розе раскрыться. Хочу опять пройти в Рамбуйе лесом, который и вправду точно такой, как на полотнах Ватто и Фрагонара. И увидеть в Сен-Дени изваянные из белого мрамора стройные ноги королев и королей — строгие статуи покоятся на усыпальницах, босые ступни сдвинуты, точеные пальцы обращены вверх.
Никогда и нигде не видела я таких радуг, как над Парижем, и такого дождя… Хотела бы я знать, наделяет ли по-прежнему приданым бедных, но благородных девиц благотворительное католическое общество Монпарнасского прихода? Хотела бы знать, что сталось с теми девочками, которые лазили по лестнице на яблони в старом монастырском саду под моим окном, на самую макушку… что-то с ними сталось, может быть, питаясь одной постной пищей — овощами, яблоками да молитвами, они выросли тихими, рассудительными и печальными?.. А в мае я опять поеду в Сен-Клу поглядеть на первые ландыши… Боже, как я истосковалась. Никогда больше не уеду из Парижа, клянусь, только дай мне. Господи, сейчас туда вернуться. Если даже он когда-нибудь опустеет, ни души не останется и тротуары зарастут травой, все равно для меня он будет все тем же Парижем, только там я хочу жить. Вот бы хоть на денек оказаться в Париже одной, чтобы он весь принадлежал мне… Из-под сомкнутых век медленно выкатились странно отрадные слезы, и грезы наяву перешли в мирный сон.
— Не понимаю, почему тут такая духота, — заявила Лиззи, уронила щетку для волос и снова ее подняла. — Извините. Я вас разбудила? А на палубе просто божественно, такой свежий воздух.
Миссис Тредуэл открыла глаза, тотчас, болезненно морщась, закрыла их и отвернулась к стенке.
— Так уж устроены корабли, — сонно пробормотала она. — Крохотные каморки, а в них крохотные окошки и всякие запахи… Иногда и дома тоже так строят, — продолжала она, чувствуя, что рассуждает на редкость бесстрастно и здраво. — Очень мало есть домов, где можно жить, так уж все на свете устроено, вы разве не знали? Кто вы такая?
— Вы заснули, а лампу не погасили, — сказала Лиззи, окинув быстрым взглядом стакан и бутылку на полу. И, немного понизив голос, прибавила доверительно: — Мы с герром Рибером выпили чудного шаумвейна. А вы проснулись? Вы как-то так говорите, вроде как во сне. Я каждый день узнаю про него что-нибудь новенькое. Подумайте, он, оказывается, издает журнал. А я и понятия не имела!
— Восхитительно! — из недр подушки пробормотала миссис Тредуэл.
— Да, в Берлине. Это такой новый еженедельник, посвященный дамским модам, но там пишут и о литературе, и на всякие умственные темы. Есть отдел под названием «Новый мир Завтрашнего дня», и герр Рибер привлекает самых лучших писателей, чтобы высказывались по одному вопросу с самых разных точек зрения. А мысль у него такая: если мы найдем способ выставить из Германии всех евреев, наше национальное величие упрочится и завтра наш мир станет свободным. Великолепно, правда?
Миссис Тредуэл упорно молчала. Пожалуй, хуже всего в этом неприятном соседстве — на редкость пошлые рассуждения Лиззи о евреях. О чем бы ни заговорила, все сводит к евреям, прямо как одержимая, слушать противно — передергивает от омерзения.
А Лиззи перед зеркалом расчесывала волосы так усердно, будто хотела повыдергать их напрочь, и с дурацкой ухмылкой гнула свое:
— Он очень умный, герр Рибер, хоть и ужасный шутник. Он участвует в движении за возрождение немецкого издательского дела, особенно по части специальных изданий и торговли — тут евреи ужасно напортили. Герр Рибер говорит, они отравляют немецкую мысль. И я совершенно согласна, я на своем деле это вижу, на торговле дамским платьем, всюду еврейское засилье, они устанавливают цены, сбивают цены, встревают в моды, торгуются, мошенничают, они хотят всюду и везде командовать. Вы даже не представляете, каково вести с ними дела. Они на всякую подлость способны.
— А разве в делах когда-нибудь обходится без подлости? — спросила миссис Тредуэл, зевнула и повернулась на другой бок. — Разве в делах не все мошенничают?
— Ну, миссис Тредуэл, так одни заплесневелые социалисты рассуждают — мол, вся деловая жизнь построена на продажности и взятках. Да ничего подобного! По крайней мере в Германии жульничают одни евреи. Они подрывают немецкую торговлю и финансы. Герр Рибер как раз нынче вечером за ужином про это говорил.
— Должно быть, ужасно приятно побеседовать с умным человеком, — любезно сказала миссис Тредуэл по-немецки.
Лиззи недоуменно, с пробудившимся подозрением вскинула на нее глаза. Но ресницы миссис Тредуэл были сомкнуты и выражение лица самое невинное.
— Да, конечно, — после короткого натянутого молчания отозвалась Лиззи. И, помедлив, прибавила: — У вас такой американский акцент, я сперва и не поняла, что вы такое сказали. Правильнее всего по-немецки говорят в моем родном Ганновере; вы, наверно, в Ганновере не бывали?
— Только в Берлине, — терпеливо сказала миссис Тредуэл.
— Ну, в Берлине хорошему немецкому языку не научишься. — Лиззи густо намазала руки кремом и натянула пару больших, промасленных матерчатых перчаток. — Вы-то, пожалуй, не разбираете разницы, но, к примеру, фрау Риттерсдорф уж так задирает нос, так жеманничает, а произношение у нее самое паршивое, мюнхенское; капитан говорит прескверно, на берлинский манер; казначей — на средненемецком наречии, хуже некуда, вот только матросы из-под Кенигсберга, те и вовсе долдонят, как прибалтийские мужланы.
У миссис Тредуэл мутилось в голове, тьму под сомкнутыми веками пронизывали огненные искры. Ей хотелось услышать только одно, о Господи, только бы дожить и снова услышать речь парижских улиц, и всех парижских переулков, и площадей, и парков, и террас, в любом уголке, от Монмартра до бульвара Сент-Оноре, и предместья Сен-Жермен, и Менильмонтана; речь студентов на Мон-Сен-Женевьев и детей в Люксембургском саду — речь Парижа, в которой сливаются все говоры, будь то Верхняя Савойя или Юг, Руан или Марсель. Хорошо бы потерять сознание и не приходить в себя, пока не очутишься в Париже, хорошо бы проспать до конца плаванья или все время напиваться мертвецки пьяной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190
Никогда и нигде не видела я таких радуг, как над Парижем, и такого дождя… Хотела бы я знать, наделяет ли по-прежнему приданым бедных, но благородных девиц благотворительное католическое общество Монпарнасского прихода? Хотела бы знать, что сталось с теми девочками, которые лазили по лестнице на яблони в старом монастырском саду под моим окном, на самую макушку… что-то с ними сталось, может быть, питаясь одной постной пищей — овощами, яблоками да молитвами, они выросли тихими, рассудительными и печальными?.. А в мае я опять поеду в Сен-Клу поглядеть на первые ландыши… Боже, как я истосковалась. Никогда больше не уеду из Парижа, клянусь, только дай мне. Господи, сейчас туда вернуться. Если даже он когда-нибудь опустеет, ни души не останется и тротуары зарастут травой, все равно для меня он будет все тем же Парижем, только там я хочу жить. Вот бы хоть на денек оказаться в Париже одной, чтобы он весь принадлежал мне… Из-под сомкнутых век медленно выкатились странно отрадные слезы, и грезы наяву перешли в мирный сон.
— Не понимаю, почему тут такая духота, — заявила Лиззи, уронила щетку для волос и снова ее подняла. — Извините. Я вас разбудила? А на палубе просто божественно, такой свежий воздух.
Миссис Тредуэл открыла глаза, тотчас, болезненно морщась, закрыла их и отвернулась к стенке.
— Так уж устроены корабли, — сонно пробормотала она. — Крохотные каморки, а в них крохотные окошки и всякие запахи… Иногда и дома тоже так строят, — продолжала она, чувствуя, что рассуждает на редкость бесстрастно и здраво. — Очень мало есть домов, где можно жить, так уж все на свете устроено, вы разве не знали? Кто вы такая?
— Вы заснули, а лампу не погасили, — сказала Лиззи, окинув быстрым взглядом стакан и бутылку на полу. И, немного понизив голос, прибавила доверительно: — Мы с герром Рибером выпили чудного шаумвейна. А вы проснулись? Вы как-то так говорите, вроде как во сне. Я каждый день узнаю про него что-нибудь новенькое. Подумайте, он, оказывается, издает журнал. А я и понятия не имела!
— Восхитительно! — из недр подушки пробормотала миссис Тредуэл.
— Да, в Берлине. Это такой новый еженедельник, посвященный дамским модам, но там пишут и о литературе, и на всякие умственные темы. Есть отдел под названием «Новый мир Завтрашнего дня», и герр Рибер привлекает самых лучших писателей, чтобы высказывались по одному вопросу с самых разных точек зрения. А мысль у него такая: если мы найдем способ выставить из Германии всех евреев, наше национальное величие упрочится и завтра наш мир станет свободным. Великолепно, правда?
Миссис Тредуэл упорно молчала. Пожалуй, хуже всего в этом неприятном соседстве — на редкость пошлые рассуждения Лиззи о евреях. О чем бы ни заговорила, все сводит к евреям, прямо как одержимая, слушать противно — передергивает от омерзения.
А Лиззи перед зеркалом расчесывала волосы так усердно, будто хотела повыдергать их напрочь, и с дурацкой ухмылкой гнула свое:
— Он очень умный, герр Рибер, хоть и ужасный шутник. Он участвует в движении за возрождение немецкого издательского дела, особенно по части специальных изданий и торговли — тут евреи ужасно напортили. Герр Рибер говорит, они отравляют немецкую мысль. И я совершенно согласна, я на своем деле это вижу, на торговле дамским платьем, всюду еврейское засилье, они устанавливают цены, сбивают цены, встревают в моды, торгуются, мошенничают, они хотят всюду и везде командовать. Вы даже не представляете, каково вести с ними дела. Они на всякую подлость способны.
— А разве в делах когда-нибудь обходится без подлости? — спросила миссис Тредуэл, зевнула и повернулась на другой бок. — Разве в делах не все мошенничают?
— Ну, миссис Тредуэл, так одни заплесневелые социалисты рассуждают — мол, вся деловая жизнь построена на продажности и взятках. Да ничего подобного! По крайней мере в Германии жульничают одни евреи. Они подрывают немецкую торговлю и финансы. Герр Рибер как раз нынче вечером за ужином про это говорил.
— Должно быть, ужасно приятно побеседовать с умным человеком, — любезно сказала миссис Тредуэл по-немецки.
Лиззи недоуменно, с пробудившимся подозрением вскинула на нее глаза. Но ресницы миссис Тредуэл были сомкнуты и выражение лица самое невинное.
— Да, конечно, — после короткого натянутого молчания отозвалась Лиззи. И, помедлив, прибавила: — У вас такой американский акцент, я сперва и не поняла, что вы такое сказали. Правильнее всего по-немецки говорят в моем родном Ганновере; вы, наверно, в Ганновере не бывали?
— Только в Берлине, — терпеливо сказала миссис Тредуэл.
— Ну, в Берлине хорошему немецкому языку не научишься. — Лиззи густо намазала руки кремом и натянула пару больших, промасленных матерчатых перчаток. — Вы-то, пожалуй, не разбираете разницы, но, к примеру, фрау Риттерсдорф уж так задирает нос, так жеманничает, а произношение у нее самое паршивое, мюнхенское; капитан говорит прескверно, на берлинский манер; казначей — на средненемецком наречии, хуже некуда, вот только матросы из-под Кенигсберга, те и вовсе долдонят, как прибалтийские мужланы.
У миссис Тредуэл мутилось в голове, тьму под сомкнутыми веками пронизывали огненные искры. Ей хотелось услышать только одно, о Господи, только бы дожить и снова услышать речь парижских улиц, и всех парижских переулков, и площадей, и парков, и террас, в любом уголке, от Монмартра до бульвара Сент-Оноре, и предместья Сен-Жермен, и Менильмонтана; речь студентов на Мон-Сен-Женевьев и детей в Люксембургском саду — речь Парижа, в которой сливаются все говоры, будь то Верхняя Савойя или Юг, Руан или Марсель. Хорошо бы потерять сознание и не приходить в себя, пока не очутишься в Париже, хорошо бы проспать до конца плаванья или все время напиваться мертвецки пьяной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190