— Слишком явно немецкая.
— Как тебе не стыдно, Дэвид, лапочка! Ну и вот, я хотела с ним попрактиковаться в немецком, но с первых же слов он просто не выдержал — и надо признать, он говорит по-английски куда лучше меня, прямо как заправский англичанин. Я думала, он воспитывался в Англии — ничего подобного, это его в Берлине в школе так обучили… Ну а моя швейцарка… говорила я тебе? Я попала в одну каюту с той швейцарской дылдой… так вот, она ходит в белом полотняном корсете, обшитом кружевами. Пари держу, ты таких никогда не видал…
— Такие носила моя мать, — сказал Дэвид.
— Дэвид! Неужели ты подсматривал, когда твоя мама одевалась?
— Нет, я сидел посреди кровати и смотрел на нее.
— Ну так вот, — продолжала Дженни, — моя швейцарка, не считая немецкого, говорит по-испански, по-французски, по-английски и еще на каком-то наречии, она его называет ретороманским, а ей только-только исполнилось восемнадцать. И со мной она желает разговаривать только по-английски, хотя уж испанским-то я владею не хуже нее. Если и дальше так пойдет, никакому языку не научишься.
— Эти люди не типичны, — сказал Дэвид. — Да и мы тоже. Они просто бродяги, ездят по разным странам и на каждой границе меняют деньги и язык. И мы тоже. Посмотри на меня — я даже русский учу…
— Да, я смотрю на тебя, — с восхищением сказала Дженни. — Но ты даже изучаешь грамматику по учебнику, а мне это и в голову не приходило. Грамматика мне не по зубам, это уж точно, но она мне как-то и ни к чему.
— Слыхала б ты себя иной раз, так знала бы, что она бы тебе совсем не помешала, — заметил Дэвид. — Иногда ты такое ляпнешь — то есть когда говоришь по-испански, просто чудовищно.
— В этой голубой рубашке ты прямо красавчик, — сказала Дженни. — Надеюсь, тебя это не угнетает. Ох, я умираю с голоду! Веракрус в этот раз был невыносим. Что с ним только случилось? Я всегда вспоминала этот город с нежностью, а теперь видеть его больше не хочу.
— А по-моему, он какой был, такой и есть, — сказал Дэвид. — Жара, тараканы, и народ там все такой же.
— Ну нет, — возразила Дженни, — раньше я любила гулять там вечерами, после дождя, когда все такое чистое, умытое, и цветут жасмин и магнолия, и дома тоже как вымытые, все краски светлые, яркие. Вдруг выйдешь на какой-то незнакомый перекресток или площадь с фонтаном — такие они спокойные, только и ждут, чтобы кто-то взялся за кисть и написал их, и все выглядит по-особенному, совсем не так, как днем. Окна все распахнуты, из них струится бледно-желтый мягкий свет, широкие постели окутаны белыми облаками кисеи от москитов, люди полураздетые, полусонные и движутся уже словно во сне или сидят на маленьких балкончиках и просто наслаждаются свежим воздухом. Это было чудесно, Дэвид, и я так все это любила. И все-все здешние жители держались так просто, приветливо. А один раз была ужасная, великолепная гроза, и молния ударила в лифт моей гостиницы, в нескольких шагах от моей комнаты, меня чуть не убило. Вот было весело! По-настоящему опасно было, а все-таки я осталась жива!
Дэвид сказал холодно, недоверчиво:
— Ты никогда прежде мне об этом не рассказывала.
— Надеюсь, — сказала Дженни. — Во второй раз было бы скучно слушать. А почему ты никогда не веришь, если я вспоминаю что-нибудь хорошее? Хоть бы раз дал мне вспомнить о таком, что было прекрасно. — Она чуть помолчала и прибавила: — Уж наверно, если бы ты там был, все это выглядело бы по-другому.
Она всматривалась в Дэвида, как хирург в оперируемого, но в его сухом, непроницаемом лице по обыкновению ничто не дрогнуло от боли.
— С кем же ты тогда ездила, что все было так прекрасно?
— Ни с кем. Я ездила одна и видела все по-своему, и некому было все мне испортить.
— И не надо было спешить на пароход.
— Нет, с нью-йоркского парохода я сошла. Девять чудесных дней — на борту ни души знакомой, я только и разговаривала, что с официантом да с горничной.
— Они, наверно, были весьма польщены, — съязвил Дэвид-лапочка. Но удовлетворения при этом не ощутил.
Дженни положила нож и вилку, отпила глоток воды.
— Не знаю, — сказала она серьезно, словно обдумывая вопрос первостепенной важности, — право не знаю, смогу ли я высидеть все плаванье за одним столом с тобой. Но я рада, что мы хотя бы в разных каютах.
— Я тоже рад, — мгновенно отозвался Дэвид, глаза его холодно блеснули.
И оба в унынии смолкли. Ну почему все ни с того ни с сего идет наперекос? И оба, как всегда, понимали, что не будет этому конца, потому что, в сущности, не было и начала. Они топчутся по кругу этой вечной ссоры, точно клячи на привязи: опять и опять все то же, пока не выбьются из сил или не одолеет отчаяние. Дэвид упрямо продолжал есть, и Дженни снова взялась за вилку.
— Я готова это прекратить, если и ты прекратишь, — сказала она наконец. — С чего у нас начинается? Почему? Никогда я этого не понимаю.
Дэвид знал — она уступает наполовину от усталости, наполовину от скуки, но он был благодарен за передышку. Притом она ведь нанесла меткий удар, так что ей, наверно, полегчало.
Нет, он ей этого не простил; он еще выберет минуту, застанет ее врасплох и сквитается, и посмотрит, как она побледнеет, — сколько раз уже так бывало; она прекрасно понимает, когда ей достается в отместку, и признает: хоть это и варварство, а справедливо. Соображает по крайней мере, что не вся же игра в одни ворота, не надеется всякий раз ускользать от возмездия, и уж он позаботится, чтобы это ей не удалось. В душе-то он холоден, потому и сильнее! И, сознавая свою силу, он одарил Дженни ласковой улыбкой, перед которой она неизменно таяла, и накрыл ее руку своей.
— Дженни, ангел, — сказал он.
И вмиг она ощутила в сердце робкое, недоверчивое тепло (она ничуть не сомневалась, что ее сердце способно чувствовать). Она прекрасно знала, стоит ей «размякнуть», как выражается Дэвид, и пощады от него не жди. И все-таки не выдержала. Наклонилась к нему через столик, сказала:
— Милый ты мой! Давай постараемся быть счастливыми. Мы же первый раз путешествуем вдвоем, давай не будем все портить — и тогда будет так славно. Я постараюсь, правда же, Дэвид, лапочка, даю слово… давай оба постараемся. Ты же знаешь, я тебя люблю.
— Надеюсь, — с коварнейшей мягкостью отозвался Дэвид.
Неведомо почему, она готова была заплакать, но сдержалась: ведь для Дэвида ее слезы — просто еще одна чисто женская хитрость, которую при случае пускают в ход. А он с чуть заметной улыбочкой следил — заплачет или не заплачет? Она никогда еще не устраивала сцен на людях. Но она улыбнулась ему, подняла бокал вина и потянулась к нему чокнуться.
— Salud, — сказала она.
— Salud, — сказал Дэвид.
И они выпили до дна.
Обоим было совестно, что каждый пробуждает в другом все самое плохое; когда они только полюбили друг друга, каждый надеялся остаться для другого идеалом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190