— Вот так оно и получается, — говорил меж тем Хансен. — В одном месте люди упорно делают бутылки с широким верхом, а в двадцати шагах, по другую сторону чисто воображаемой линии, которой вообще не было бы, если б не всесветная человеческая глупость и жадность, делают бутылки узкие, лишь бы доказать свою независимость!
Надо было запастись терпением; словно плотный тяжелый туман окутал Фрейтага и погасил его приподнятое настроение.
— Да ведь линия не воображаемая, она для того и проведена, чтобы что-то определить, воплотить идею: выразить разницу в языке и обычаях разных народов… послушайте, — прибавил он, взглянув на свесившееся с верхней койки напряженное, непроницаемое лицо, — никто не воюет из-за того, какой формы бутылка. Воюют потому, что у них различный склад ума, а уж от этого они и бутылки делают разные…
Хансен порывисто сел на своей койке.
— Ну да, да, я же вам про то и толкую! — загремел он. — Я это самое и говорю!
— Значит, я вас не понял, — сказал Фрейтаг, складывая бритву.
— Ну еще бы! Никто никого не слушает, — грубо отвечал Хансен; на лице его застыла такая безнадежность, что Фрейтаг не обиделся.
Хансен сел, надел носки, башмаки, соскочил на пол и потянулся к верхней перекладине шкафчика за своей рубашкой.
— Везде одна подлость и обман, — сказал он. — Взять хоть этих испанцев! Сами знаете, что это за народ — коты да шлюхи; никому не охота идти на их праздник — а ведь все платим за билеты и все пойдем, как стадо баранов! Они вымогатели» жулики, врут бессовестно, в Санта-Крусе всех обокрали, и все мы это видели, все знаем — а что делаем? Ничего. А несчастный толстяк с нижней палубы — какое такое преступление он совершил? Сказал при попе слово «свобода»? Так ему раскроили башку, а потом зашили — вот, мол, мы и о нем позаботились, о самом что ни на есть отщепенце. Всюду религия и политика — что я вам говорил?
Он хрипло, глухо ревел, как бык, все громче и громче, невыносимо было слушать.
— Да, верно, говорили, — любезно согласился Фрейтаг.
Куда спокойней было бы иметь соседом по каюте Левенталя, если б только избавиться от Рибера, но с тем никто поселиться не хочет. А впрочем, даже Рибер, пожалуй, лучше, чем этот несчастный псих. Несчастные должны страдать в одиночку и молча, решил Фрейтаг, это одно из преимуществ человека — наслаждаться своими горестями, не примешивая к ним чужие… а хуже всего, когда тебе выражают сочувствие совсем некстати и не по тому поводу, да еще те, кто вовсе и не имеет права сочувствовать. Он, конечно, думал о Дженни — с ее возвышенной точки зрения, расовые предрассудки и вообще всякие предрассудки — верный признак душевной и нравственной ненормальности, и особенно это относится к антисемитизму, который гнусен и непростителен со всех точек зрения. Фрейтаг насилу сдержался, так велик был соблазн перебить ее высокопарную проповедь и сказать — а я, мол, знаю очень многих людей, которым сильно не по вкусу евреи, однако антисемитами их не назовешь, некоторые из них просто обожают арабов! Но она едва ли помнит, что арабы тоже семиты, не поняла бы его шутки, да и глупо спорить, только обидишь ее и оскорбишь, а это ни к чему. С ней приятно потанцевать и порой довольно занятно наблюдать, как среди беспечной болтовни вдруг всплывает редкостное простодушие, ребяческая наивность, этакая глуповатая ограниченная добропорядочность, словно мутные пузырьки на глади пруда, и поневоле начинаешь гадать, что за странная рыба плавает в глубине… или, может быть, там затонуло нечто неведомое, и со дна поднимаются пузырьки-сигналы… Мари оценила бы эту особу с одного взгляда и отделалась бы от нее одним словечком — налепила бы какой-нибудь остроумный ярлычок, быть может, не слишком точный или даже очень далекий от истины, но убийственно злой, и тут хоть сгори со стыда, что обратил внимание на такую девицу. Но Мари никогда не узнает про Дженни — чего ради ей рассказывать? Повязывая галстук, он ощутил внутри веселый холодок, все нарастающий радостный трепет, словно вот выйдет сейчас на палубу — и увидит Мари; словно корабль уже швартуется в заветной гавани и там, на пристани, ждет Мари и уже высматривает его в бинокль. Он так возликовал, так далеко занесся в воображении, что лишь под конец, торопливо приглаживая волосы двумя английскими щетками из китового уса (когда-то Мари подарила их ему ко дню рождения), вдруг услышал тишину: Хансен умолк. И Фрейтаг поспешил для приличия проявить малую толику внимания.
— Конечно, нехорошо, что тому толстяку проломили голову, — осторожно сказал он, — но я не уверен, что он уж так заслуживает сочувствия. Все-таки нормальный человек не станет скандалить на похоронах, да еще когда хоронят такого же бедняка, труженика. Мог бы проявить немного уважения к покойнику…
— Снова здорово! — простонал Хансен и на минуту даже схватился обеими руками за голову. — Вечно одно и то же: уважайте покойников, а вот живых уважать не надо!
— Пойдемте наверх, выпьем, — предложил Фрейтаг, чтобы как-то с этим покончить.
Хансен уронил руки, замотал головой.
— Не хочу я пить, — сказал он с бесцеремонной прямотой пятилетнего ребенка.
С долгим вздохом облегчения Фрейтаг вышел из каюты, встряхнулся, будто сбросил с плеч постылый груз: наконец-то отвязался!
Миссис Тредуэл, касаясь узкой ладонью перил, спустилась по трапу в кают-компанию и критически оглядела свое отражение в широком зеркале на площадке. Из золоченых сандалий выглядывали пальцы ног, ногти покрыты ярко-красным лаком. Фигурка очень недурна, хоть и немного плосковата, подумала она, и головка тоже ничего. Жаль только, что заметны эти черточки от крыльев носа к углам губ, особенно справа, да чуточку намечается складка под подбородком. Не будь этих намеков, можно бы еще долго ни о чем не беспокоиться; но они есть, и не исчезнут, и будут все заметней, и к ним станут прибавляться все новые черточки, и складочки, и тени, отмечая каждый шаг на долгом одиноком пути к старости. Сорок шесть тоже опасный возраст. Еще неизвестно, когда хуже — в четырнадцать, когда ты уже не ребенок и еще не женщина, или вот как сейчас — и не молода, и не стара. Ну как теперь быть, как держаться? — спрашивала она себя едва ли не с тем же недоумением, что и тогда, в четырнадцать. Я пока еще танцую не хуже прежнего, пока еще езжу верхом, плаваю, пока еще могу и люблю много такого, что могла и любила в юности… пока, пока… ужасное слово! Она так тщательно оделась — может быть, этот вечер все же чем-нибудь порадует; так захотелось немного повеселиться! Но как быть веселой, беззаботной, если тут не с кем разделить беззаботность и веселье? Наверно, один или два румяных молодых моряка степенно пройдутся с нею несколько кругов, держась на расстоянии вытянутой руки, но, когда так любишь танцевать, порой и скучный кавалер лучше чем ничего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190