все мужчины, которыми она увлекалась за свою жизнь, кроме одного только Дэвида, были хороши собой и до черта тщеславны. Вот где ее погибель, подумала Дженни: слабость к красивым мужчинам. Если мужчина недурен собой, она тут же приписывает ему и все прочие мыслимые и немыслимые достоинства. Фрейтаг до того классически красив, что его, пожалуй, и рисовать неинтересно… У Дэвида, в сущности, лицо куда своеобразнее. А может, нет? Она испытующе смотрела на Фрейтага, словно хотела пронизать взглядом до самых костей.
— Что вы так смотрите? — смутился он, его так и тянуло пригладить волосы, поправить галстук. Ему не первому становилось неловко под пристальным, но отнюдь не лестным взглядом Дженни.
— Смотрю, какая у вас голова, снаружи она мне нравится, — ответила Дженни. — Жаль, нельзя заглянуть внутрь…
— Бр-р, какая странная мысль!
— Строение мозга очень красиво, — свысока заметила Дженни. — А вы не позволите мне сделать с вас несколько набросков?
Тогда можно было бы приятно провести с ним на палубе часок-другой, и пусть Дэвид попробует устроить ей из-за этого сцену!
— Что ж, пожалуйста, — начал Фрейтаг, — но…
— Ничего не случится, — сказала Дженни. И храбро продолжала: — Я просто не понимаю Дэвида. Никогда и не притворялась, что понимаю, и он каждый раз поражает меня какими-то неожиданностями. Обычно когда выпьет. А ведь о пьяном всегда легче узнать правду, известно: что у трезвого на уме… Вот я о себе знаю — то, что я говорю и делаю пьяная, такая же правда, как всякое другое, что я делаю и говорю в трезвом виде. Просто поворачиваюсь другой стороной!
— А вы бываете пьяная? Поразительно! По-моему, вы весьма трезвая особа.
— Я остаюсь трезвая, даже когда изрядно выпью, — горячо сказала Дженни. — А пью всегда случайно, просто для забавы. Но тогда, бывает, я говорю такое, о чем в другое время у меня хватает ума промолчать. И я знаю, с Дэвидом тоже так…
Дэвид ужасно выдает себя, подумала она. Именно об этом я и говорю, хотя сейчас я совершенно трезвая. Еще минута — и я начну за него извиняться. Объяснять, что на самом деле он не такой… что он очень редко бывает такой. И обычно ведет себя совсем иначе. На самом деле он куда лучше, чем кажется. У него была очень страшная жизнь, и мало кому такого труда стоило сохранить душевное равновесие. Надо узнать его поближе, только тогда разглядишь, сколько в нем хорошего. Я-то прекрасно его знаю и если говорю, будто не понимаю его, так это потому, что после вчерашнего мне стыдно и за него, и за себя. Тот Дэвид, который вчера вечером так себя вел, — не весь, не настоящий Дэвид, это самая незначительная его сторона. Я куда больше о нем знаю. Он бывает чудесный, я его люблю. Стыд и срам. Еще минута — и прорвется наружу то, что и вправду ее мучит… этот ужасный сон, который приснился сегодня ночью и после которого только и остается со всем покончить и уйти…
— Когда любишь, — сказала она, силясь заглушить все эти сбивчивые мысли, — почти невозможно рассуждать здраво, правда?
— Ну, тут я с вами, пожалуй, не согласен, — возразил Фрейтаг. — Любовь… — сказал он задумчиво, не делая излишнего ударения на этом слове.
Дженни отвернулась, ее шея казалась очень белой и очень беззащитной, но, и не глядя, она слушала с большим вниманием, а он не без хвастовства стал говорить о любви.
Словно бы не слишком это подчеркивая, он сказал, что, на его взгляд, основа любви, первейшее ее условие — вера, безусловная верность и преданность. Истинная любовь не слепа, напротив, она, быть может, впервые раскрывает человеку глаза. Малейшая измена любимого человека, случись она рано или поздно, есть полная измена всему, с самого начала, она разрушает не только будущее, но и прошлое, ведь это значит, что каждый день жизни, полной доверия, был ложью и сердце было обмануто. Кто оказался неверен хоть однажды, тот никогда и не был верен.
— Нет, — возразила Дженни, — изменить однажды — это и значит изменить только однажды, а потом можно раскаяться и, так сказать, вернуться в лоно, как заблудшая овца по старозаветному методистскому учению. У меня был когда-то любовник, — сказала она смело, но совсем не вызывающе, — он часто повторял, что ясней всего чувствует, до чего он меня любит, как раз тогда, когда изменяет мне. Теория не безупречная, но мне так и не удалось его в этом убедить, — докончила Дженни с натянутым смешком.
Фрейтаг тоже засмеялся — да, в том, как мужчины ухитряются убивать сразу двух зайцев, есть и забавная сторона. И продолжал негромко, словно про себя: любовь великодушна, исполнена терпения и доброты, заботы и нежности, это верность не обдуманная и не рассчитанная — любовь верна по самой природе своей, стойкая, непреходящая, бесстрашная. Он уже произносил такие слова, как «цветы», «жизнь и смерть», даже «вечность», упоминал о «хлебе и вине», о том, что вновь и вновь возвращается утро, полное надежд, не знающее ни недобрых воспоминаний, ни угрызений совести.
Дженни слушала как завороженная. Мечтательная речь Фрейтага утешала, баюкала, точно колыбельная песенка, точно песня, которой тешилось и ее изжаждавшееся, обманутое сердце. Речь эта сливалась с мягкими отблесками света на волнах, со свежим ветерком, овевающим лицо. Дженни слышала — чужой голос, в котором теперь звучит чуть заметный немецкий акцент, эхом повторяет не то, что знает она ожесточенным умом, но то, что втайне чувствует, и все это выходит до тошноты слащаво и фальшиво. Тут она широко раскрыла блеснувшие гневом глаза и перебила его бормотанье.
— По-моему, все это просто мышеловка, — сказала она, ее даже затрясло от бешенства. — Ненавижу это, всегда ненавидела. Сплошное вранье, все на свете врут. И все равно я каждый раз попадаюсь на эту приманку.
— Потому что вам встречаются не те люди, — сказал он ровным голосом, в котором, однако, сквозило торжество, и Дженни разозлилась. — И то, о чем вы говорите, — не любовь.
— Знаю, знаю, — резко оборвала она. — Сейчас вы мне скажете, что все это одна чувственность. А как вы умудряетесь отделять Истинную Любовь от Чувственности?
— А я и не отделяю, — удивленно и сердито возразил Фрейтаг. — Вот уж ничего подобного не думал. Я никогда и не мыслил, будто одно возможно без другого!
— Ну, тогда я не знаю, что бывает со мной. — Дженни побледнела, лицо у нее стало удрученное, погасшее. — Только ничего хорошего из этого не получается, и очень может быть, что это и есть любовь.
Последнее слово прозвучало чуть слышно — но громко отозвалось у обоих внутри.
— Очень возможно, — чуть помолчав, мягко согласился Фрейтаг. — Может быть, нам дается как раз такая любовь, какой мы ищем.
Дженни, вспылив, круто повернулась к нему.
— Бросьте вы все на свете раскладывать по коробочкам и перевязывать ленточками!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190
— Что вы так смотрите? — смутился он, его так и тянуло пригладить волосы, поправить галстук. Ему не первому становилось неловко под пристальным, но отнюдь не лестным взглядом Дженни.
— Смотрю, какая у вас голова, снаружи она мне нравится, — ответила Дженни. — Жаль, нельзя заглянуть внутрь…
— Бр-р, какая странная мысль!
— Строение мозга очень красиво, — свысока заметила Дженни. — А вы не позволите мне сделать с вас несколько набросков?
Тогда можно было бы приятно провести с ним на палубе часок-другой, и пусть Дэвид попробует устроить ей из-за этого сцену!
— Что ж, пожалуйста, — начал Фрейтаг, — но…
— Ничего не случится, — сказала Дженни. И храбро продолжала: — Я просто не понимаю Дэвида. Никогда и не притворялась, что понимаю, и он каждый раз поражает меня какими-то неожиданностями. Обычно когда выпьет. А ведь о пьяном всегда легче узнать правду, известно: что у трезвого на уме… Вот я о себе знаю — то, что я говорю и делаю пьяная, такая же правда, как всякое другое, что я делаю и говорю в трезвом виде. Просто поворачиваюсь другой стороной!
— А вы бываете пьяная? Поразительно! По-моему, вы весьма трезвая особа.
— Я остаюсь трезвая, даже когда изрядно выпью, — горячо сказала Дженни. — А пью всегда случайно, просто для забавы. Но тогда, бывает, я говорю такое, о чем в другое время у меня хватает ума промолчать. И я знаю, с Дэвидом тоже так…
Дэвид ужасно выдает себя, подумала она. Именно об этом я и говорю, хотя сейчас я совершенно трезвая. Еще минута — и я начну за него извиняться. Объяснять, что на самом деле он не такой… что он очень редко бывает такой. И обычно ведет себя совсем иначе. На самом деле он куда лучше, чем кажется. У него была очень страшная жизнь, и мало кому такого труда стоило сохранить душевное равновесие. Надо узнать его поближе, только тогда разглядишь, сколько в нем хорошего. Я-то прекрасно его знаю и если говорю, будто не понимаю его, так это потому, что после вчерашнего мне стыдно и за него, и за себя. Тот Дэвид, который вчера вечером так себя вел, — не весь, не настоящий Дэвид, это самая незначительная его сторона. Я куда больше о нем знаю. Он бывает чудесный, я его люблю. Стыд и срам. Еще минута — и прорвется наружу то, что и вправду ее мучит… этот ужасный сон, который приснился сегодня ночью и после которого только и остается со всем покончить и уйти…
— Когда любишь, — сказала она, силясь заглушить все эти сбивчивые мысли, — почти невозможно рассуждать здраво, правда?
— Ну, тут я с вами, пожалуй, не согласен, — возразил Фрейтаг. — Любовь… — сказал он задумчиво, не делая излишнего ударения на этом слове.
Дженни отвернулась, ее шея казалась очень белой и очень беззащитной, но, и не глядя, она слушала с большим вниманием, а он не без хвастовства стал говорить о любви.
Словно бы не слишком это подчеркивая, он сказал, что, на его взгляд, основа любви, первейшее ее условие — вера, безусловная верность и преданность. Истинная любовь не слепа, напротив, она, быть может, впервые раскрывает человеку глаза. Малейшая измена любимого человека, случись она рано или поздно, есть полная измена всему, с самого начала, она разрушает не только будущее, но и прошлое, ведь это значит, что каждый день жизни, полной доверия, был ложью и сердце было обмануто. Кто оказался неверен хоть однажды, тот никогда и не был верен.
— Нет, — возразила Дженни, — изменить однажды — это и значит изменить только однажды, а потом можно раскаяться и, так сказать, вернуться в лоно, как заблудшая овца по старозаветному методистскому учению. У меня был когда-то любовник, — сказала она смело, но совсем не вызывающе, — он часто повторял, что ясней всего чувствует, до чего он меня любит, как раз тогда, когда изменяет мне. Теория не безупречная, но мне так и не удалось его в этом убедить, — докончила Дженни с натянутым смешком.
Фрейтаг тоже засмеялся — да, в том, как мужчины ухитряются убивать сразу двух зайцев, есть и забавная сторона. И продолжал негромко, словно про себя: любовь великодушна, исполнена терпения и доброты, заботы и нежности, это верность не обдуманная и не рассчитанная — любовь верна по самой природе своей, стойкая, непреходящая, бесстрашная. Он уже произносил такие слова, как «цветы», «жизнь и смерть», даже «вечность», упоминал о «хлебе и вине», о том, что вновь и вновь возвращается утро, полное надежд, не знающее ни недобрых воспоминаний, ни угрызений совести.
Дженни слушала как завороженная. Мечтательная речь Фрейтага утешала, баюкала, точно колыбельная песенка, точно песня, которой тешилось и ее изжаждавшееся, обманутое сердце. Речь эта сливалась с мягкими отблесками света на волнах, со свежим ветерком, овевающим лицо. Дженни слышала — чужой голос, в котором теперь звучит чуть заметный немецкий акцент, эхом повторяет не то, что знает она ожесточенным умом, но то, что втайне чувствует, и все это выходит до тошноты слащаво и фальшиво. Тут она широко раскрыла блеснувшие гневом глаза и перебила его бормотанье.
— По-моему, все это просто мышеловка, — сказала она, ее даже затрясло от бешенства. — Ненавижу это, всегда ненавидела. Сплошное вранье, все на свете врут. И все равно я каждый раз попадаюсь на эту приманку.
— Потому что вам встречаются не те люди, — сказал он ровным голосом, в котором, однако, сквозило торжество, и Дженни разозлилась. — И то, о чем вы говорите, — не любовь.
— Знаю, знаю, — резко оборвала она. — Сейчас вы мне скажете, что все это одна чувственность. А как вы умудряетесь отделять Истинную Любовь от Чувственности?
— А я и не отделяю, — удивленно и сердито возразил Фрейтаг. — Вот уж ничего подобного не думал. Я никогда и не мыслил, будто одно возможно без другого!
— Ну, тогда я не знаю, что бывает со мной. — Дженни побледнела, лицо у нее стало удрученное, погасшее. — Только ничего хорошего из этого не получается, и очень может быть, что это и есть любовь.
Последнее слово прозвучало чуть слышно — но громко отозвалось у обоих внутри.
— Очень возможно, — чуть помолчав, мягко согласился Фрейтаг. — Может быть, нам дается как раз такая любовь, какой мы ищем.
Дженни, вспылив, круто повернулась к нему.
— Бросьте вы все на свете раскладывать по коробочкам и перевязывать ленточками!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190