обрыв, виселица "глаголем", яма под ней, вокруг казаки и чуть дальше - полиция.
- Лысогорский форт, - сказал Ананий.
Толпились "союзники" во главе с Голубевым, тот заметил Евгения Анатольевича и с улыбкой кивнул. И рука сама потянулась к котелку, приподняла, а губы ответили как бы доброжелательной усмешкой.
Прибыла карета с осужденным, Евгений Анатольевич сразу его узнал - все тот же фрак, вид, только щетина появилась и волосы приняли застарело всклокоченный вид. Офицер направил в лицо Богрова фонарь.
- Господа, прошу подтвердить, что это он, без подмены.
- Он, он, - зашумели "союзники", Голубев поставил точку молчаливым кивком.
Подошел раввин, Евгений Анатольевич ус лышал:
- Повторяй за мной: Шема Исроэль Адонаи эло гену, адонаи эход.
Богров неслышно рассмеялся:
- Будут погромы, будет протест, революция будет. Идите, реббе.
Палач приблизился, связал руки за спиной, повел и поставил на помост над ямой, надел и оправил - почти нежно - саван.
- Голову поднять выше, что ли? - послышалось из-под савана. Палач толкнул помост...
Евдокимов увидел, как крутится, а потом и плавно качается тело. Все молчали. Кто-то сказал:
- Небось теперь стрелять не станет.
Кто-то ответил:
- Теперь не время разговаривать.
Палач снял тело. Приблизился врач, опустился на колени, приложил ухо к груди казненного.
- Мертв, - бросил кратко и отошел. Труп швырнули в яму, залили известью и заложили досками. Поверх набросали земли.
- Как на Щекавицком кладбище... - на ухо Евдокимову произнес Ананий. И так будет со всяким. Кто покусится.
- Даже если "покусившийся" - премьер-министр, - сказал Евдокимов.
- Даже, - кивнул Ананий и, взглянув усмешливо, добавил хриплым, очень знакомым басом: - А сон - ну, в трамвайчике? Помнишь?
- Так это... вы были... - обреченно произнес Евдокимов. - Это вы меня втянули, обманули и выплюнули...
- А согласитесь, что Владимир Алексеевич тонко вашу кандидатуру выбрал. Большой психолог! И прогноз гениальный: уж если вы и Красовский, да кодла журналистская вокруг вас, пусть невольно, с сомнениями, к тому придете, что не воры это убили, не родственники, а именно евреи, увы, - вот тогда общественному мнению, мать его так! и делать нечего, согласитесь! Жаль, конечно, что с Мищуком и дамой его глупо вышло, ну да уж не без издержек.
Евдокимов промолчал. Что говорить... Сколько жертв принесено на алтарь Отечества. Безжалостно, в уверенности благой. А что? Раз Отечеству надобно? Мы люди маленькие...
Ехали молча. Гора темнела за спиной. Впереди сиял утренними огнями прекрасный и счастливый город... И не было больше департамента, Кати, Мищука и Красовского, только Бейлис еще оставался и в мозгу точечка болезненная: что-то с ним теперь будет...
Солнце вставало, купола церквей и кресты над ними вспыхивали нестерпимым золотом. Сдавило сердце: нет надежды... "Да ведь я понимаю... думал, скорбя, тщетно пытаясь уловить, остановить в тумане промелькнувшую мысль. - Это - они, это из-за них... - и, погружаясь во мрак от обуявшего ужаса, повторял - не вслух, про себя страшные слова - будто кто-то не отсюда диктовал их, вливая в уши: "Аз, Господь, избрал... Вокруг, не веруя и проклиная, станет вращаться род людской до тех пор, пока не исполнится все! И обретем Свет. Аз сказал. Аминь". Евгений Анатольевич боялся повернуться, чтобы Ананий не заметил мелких бисеринок смертного пота, скатывающихся по лицу. Но тот, слава богу, ничего не видел.
Послышалась музыка; она звучала бравурно, искренне, уверенно. Вывернул оркестр, трубы сияли, музыканты самозабвенно надували щеки, барабанщики колотили в натянутую кожу, марш обещал счастье здесь, на земле. Следом вышагивали солдаты с винтовками "на плечо", сполохи взлетали с офицерских погон; невесть откуда, будто из воздуха, возникли дамы с букетами цветов, они бросали хризантемы, и офицеры ловили с милой улыбкой, любезно прикладывая ладони к козырькам фуражек.
Все было как всегда.
А до величайшего несчастья оставалось всего шесть лет. И это нельзя было изменить: заканчивалась Россия...
"Исчислил Бог царство твое и положил конец ему..."1
Ночь упала на Киев, быстрая августовская ночь. Только что проступали сквозь грязные стекла очертания домов, что растянулись длинно и однообразно по другой стороне улицы - и вот уже неясные тени танцуют за окнами, и расползается синеватый туман.
Председатель Блувштейн1 - рыжеватый, с шевелюрой, больше похожей на проволоку, и буйно растущим из ушей и ноздрей волосом, изрек непререкаемо:
- Вывод ясен... - чиркнул спичкой, высунув кончик языка, поднес к фитилю "семилинейки", вспыхнуло нестерпимо яркое пламя, наверное, оно казалось таким в размытом сумраке. По пухлым губам председателя скользнула расслабленная улыбка. - Этот свет- словно заря новой жизни, товарищи... Наш труд мертвящ и кровав, но кто выполнит вместо нас приказ революции? Нет таких людей в России. Вы знаете, что Феликс Дзержинский имеет полное понимание роли нашего народа в революции! Кто кроме нас, товарищи?
- Но ведь товарищ Лацис - латыш? - робко спросил кто-то невпопад.
Блувштейн сузил глаза.
- Что такое "еврей" в революции? Рабинович? Нухимзон? Нет! Это "Иванов", "Петров", "Сидоров" - ради бога! Кто любит революцию - тот еврей, и никто больше, представьте себе! И нет больше черты оседлости, законов, которые делят людей на евреев и неевреев. И ликует, ликует народ! - От глаз остались щелки, сквозь них, искоркой непримиримой, зрачок.
- Это может быть последнее заседание, товарищи. Завтра здесь будут жовто-блакитные и трехцветные, враги. И потому - мы обязаны успеть...
Следователь Цвибак (сидел рядом с оперуполномоченным Шварцманом, тот испуганно косил прыгающим глазом и оттого казалось, что вот-вот выстрелит очами в портрет товарища Лациса, что костенел напротив) изумленно всплеснул маленькими пухлыми ладошками:
- Докладываю по ревсовести: лично я успел все! Привлечено, расследовано и кончено до восемьсот пятьдесят человек, то есть контры, которая в подавляющем большинстве имела рыдать и имела почти полное сознание в блядстве-гемахт1 о советской власти!
Тренькнул телефон, Блувштейн снял трубку и, выслушав короткое сообщение, вытер кулаком разом взмокший лоб.
- Отход в шесть утра. Все. У нас на провсе - три часа! Вот три адреса... Сотрудники Шуб, Фарерман, Каган и Гринштейн - в авто и пулей! Одна рука здесь, другая нога - там!
Каган взял бумажку с адресами, медленно прочитал вслух:
- "Житомирская, Лапский, Елисаветинская"... Улицы, значит? Ну, это не есть проблема. Через полчаса - туда, через пять минут - обратно, итого имеем сорок минут. - Вскинул голову: - Тут стоит: "Чеберякова, Розмитальский, Галкин". Объясните или потом? 2
- Читаю... - Блувштейн подслеповато разглядывал листок с бледно-голубоватым текстом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
- Лысогорский форт, - сказал Ананий.
Толпились "союзники" во главе с Голубевым, тот заметил Евгения Анатольевича и с улыбкой кивнул. И рука сама потянулась к котелку, приподняла, а губы ответили как бы доброжелательной усмешкой.
Прибыла карета с осужденным, Евгений Анатольевич сразу его узнал - все тот же фрак, вид, только щетина появилась и волосы приняли застарело всклокоченный вид. Офицер направил в лицо Богрова фонарь.
- Господа, прошу подтвердить, что это он, без подмены.
- Он, он, - зашумели "союзники", Голубев поставил точку молчаливым кивком.
Подошел раввин, Евгений Анатольевич ус лышал:
- Повторяй за мной: Шема Исроэль Адонаи эло гену, адонаи эход.
Богров неслышно рассмеялся:
- Будут погромы, будет протест, революция будет. Идите, реббе.
Палач приблизился, связал руки за спиной, повел и поставил на помост над ямой, надел и оправил - почти нежно - саван.
- Голову поднять выше, что ли? - послышалось из-под савана. Палач толкнул помост...
Евдокимов увидел, как крутится, а потом и плавно качается тело. Все молчали. Кто-то сказал:
- Небось теперь стрелять не станет.
Кто-то ответил:
- Теперь не время разговаривать.
Палач снял тело. Приблизился врач, опустился на колени, приложил ухо к груди казненного.
- Мертв, - бросил кратко и отошел. Труп швырнули в яму, залили известью и заложили досками. Поверх набросали земли.
- Как на Щекавицком кладбище... - на ухо Евдокимову произнес Ананий. И так будет со всяким. Кто покусится.
- Даже если "покусившийся" - премьер-министр, - сказал Евдокимов.
- Даже, - кивнул Ананий и, взглянув усмешливо, добавил хриплым, очень знакомым басом: - А сон - ну, в трамвайчике? Помнишь?
- Так это... вы были... - обреченно произнес Евдокимов. - Это вы меня втянули, обманули и выплюнули...
- А согласитесь, что Владимир Алексеевич тонко вашу кандидатуру выбрал. Большой психолог! И прогноз гениальный: уж если вы и Красовский, да кодла журналистская вокруг вас, пусть невольно, с сомнениями, к тому придете, что не воры это убили, не родственники, а именно евреи, увы, - вот тогда общественному мнению, мать его так! и делать нечего, согласитесь! Жаль, конечно, что с Мищуком и дамой его глупо вышло, ну да уж не без издержек.
Евдокимов промолчал. Что говорить... Сколько жертв принесено на алтарь Отечества. Безжалостно, в уверенности благой. А что? Раз Отечеству надобно? Мы люди маленькие...
Ехали молча. Гора темнела за спиной. Впереди сиял утренними огнями прекрасный и счастливый город... И не было больше департамента, Кати, Мищука и Красовского, только Бейлис еще оставался и в мозгу точечка болезненная: что-то с ним теперь будет...
Солнце вставало, купола церквей и кресты над ними вспыхивали нестерпимым золотом. Сдавило сердце: нет надежды... "Да ведь я понимаю... думал, скорбя, тщетно пытаясь уловить, остановить в тумане промелькнувшую мысль. - Это - они, это из-за них... - и, погружаясь во мрак от обуявшего ужаса, повторял - не вслух, про себя страшные слова - будто кто-то не отсюда диктовал их, вливая в уши: "Аз, Господь, избрал... Вокруг, не веруя и проклиная, станет вращаться род людской до тех пор, пока не исполнится все! И обретем Свет. Аз сказал. Аминь". Евгений Анатольевич боялся повернуться, чтобы Ананий не заметил мелких бисеринок смертного пота, скатывающихся по лицу. Но тот, слава богу, ничего не видел.
Послышалась музыка; она звучала бравурно, искренне, уверенно. Вывернул оркестр, трубы сияли, музыканты самозабвенно надували щеки, барабанщики колотили в натянутую кожу, марш обещал счастье здесь, на земле. Следом вышагивали солдаты с винтовками "на плечо", сполохи взлетали с офицерских погон; невесть откуда, будто из воздуха, возникли дамы с букетами цветов, они бросали хризантемы, и офицеры ловили с милой улыбкой, любезно прикладывая ладони к козырькам фуражек.
Все было как всегда.
А до величайшего несчастья оставалось всего шесть лет. И это нельзя было изменить: заканчивалась Россия...
"Исчислил Бог царство твое и положил конец ему..."1
Ночь упала на Киев, быстрая августовская ночь. Только что проступали сквозь грязные стекла очертания домов, что растянулись длинно и однообразно по другой стороне улицы - и вот уже неясные тени танцуют за окнами, и расползается синеватый туман.
Председатель Блувштейн1 - рыжеватый, с шевелюрой, больше похожей на проволоку, и буйно растущим из ушей и ноздрей волосом, изрек непререкаемо:
- Вывод ясен... - чиркнул спичкой, высунув кончик языка, поднес к фитилю "семилинейки", вспыхнуло нестерпимо яркое пламя, наверное, оно казалось таким в размытом сумраке. По пухлым губам председателя скользнула расслабленная улыбка. - Этот свет- словно заря новой жизни, товарищи... Наш труд мертвящ и кровав, но кто выполнит вместо нас приказ революции? Нет таких людей в России. Вы знаете, что Феликс Дзержинский имеет полное понимание роли нашего народа в революции! Кто кроме нас, товарищи?
- Но ведь товарищ Лацис - латыш? - робко спросил кто-то невпопад.
Блувштейн сузил глаза.
- Что такое "еврей" в революции? Рабинович? Нухимзон? Нет! Это "Иванов", "Петров", "Сидоров" - ради бога! Кто любит революцию - тот еврей, и никто больше, представьте себе! И нет больше черты оседлости, законов, которые делят людей на евреев и неевреев. И ликует, ликует народ! - От глаз остались щелки, сквозь них, искоркой непримиримой, зрачок.
- Это может быть последнее заседание, товарищи. Завтра здесь будут жовто-блакитные и трехцветные, враги. И потому - мы обязаны успеть...
Следователь Цвибак (сидел рядом с оперуполномоченным Шварцманом, тот испуганно косил прыгающим глазом и оттого казалось, что вот-вот выстрелит очами в портрет товарища Лациса, что костенел напротив) изумленно всплеснул маленькими пухлыми ладошками:
- Докладываю по ревсовести: лично я успел все! Привлечено, расследовано и кончено до восемьсот пятьдесят человек, то есть контры, которая в подавляющем большинстве имела рыдать и имела почти полное сознание в блядстве-гемахт1 о советской власти!
Тренькнул телефон, Блувштейн снял трубку и, выслушав короткое сообщение, вытер кулаком разом взмокший лоб.
- Отход в шесть утра. Все. У нас на провсе - три часа! Вот три адреса... Сотрудники Шуб, Фарерман, Каган и Гринштейн - в авто и пулей! Одна рука здесь, другая нога - там!
Каган взял бумажку с адресами, медленно прочитал вслух:
- "Житомирская, Лапский, Елисаветинская"... Улицы, значит? Ну, это не есть проблема. Через полчаса - туда, через пять минут - обратно, итого имеем сорок минут. - Вскинул голову: - Тут стоит: "Чеберякова, Розмитальский, Галкин". Объясните или потом? 2
- Читаю... - Блувштейн подслеповато разглядывал листок с бледно-голубоватым текстом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74