Это ли не чудо!
Постараюсь быть точным московским хроникером, назвать подробности, которых в книге нет. Напомню: маршрут гастролей включал Ленинград, Минск, Киев, Ростов-на-Дону и Москву. В столице оркестр дал шесть концертов — четыре в Театре эстрады, два в Лужниках; добавились также выступления в Доме дружбы и в американском посольстве, где Эллингтон единственный раз играл соло. Представлю и музыкантов оркестра, это тоже факт джазовой истории:
трубы — Кути Уильямс, Джонни Куолз, Гаролд «Мани» Джонсон, Мерсер Эллингтон, Эдди Престон;
саксофоны — Пол Гонсалвес (т), Норрис Терни (т), Гаролд Эшби (т), Гаролд Минерв (а), Рассел Прокоуп (а), Гарри Карни (б);
тромбоны — Чак Коннорс, Чарлз Буттивууд, Малколм Тейлор;
ударные — «Спиди» Руфус Джонс;
контрабас — Джо Бенджамин;
вокал — Мейл Брукшайр, Тони Уоткинс.
А за роялем — «Вот и я, великий, великолепный, грандиозный Дюк Эллингтон» (с этой фразы, как пишет один из биографов, начинал свой день, спускаясь из спальни к родителям, маленький мальчик, будущий «Маэстро Дюк». Даже тогда, на заре жизни, в этом не было кокетства — скорее неосознанный стимул, заклинание, призыв тех скрытых духовных сил, что дремлют до времени в человеке. Эллингтон в конце концов стал тем, кем страстно стремился стать).
Как выглядел Эллингтон на сцене? Я был на всех четырех концертах в Театре эстрады, один раз сидел в оркестровой яме, где обычно находится дирижерский пульт, и увидел Эллингтона совсем близко. Под гром аплодисментов он вышел из левой кулисы и сразу, как говорят артисты, «взял» публику, еще не сказав ни слова, не сыграв ни одной ноты. Он просто взглянул в зал, поднял в приветствии руки и улыбнулся доброй улыбкой. Его обаяние действовало мгновенно. Среднего роста, худощавый и стройный для своих лет (во время гастролей ему было 72 года), в элегантном красном пиджаке, в рубашке с расстегнутым воротом, Эллингтон смотрелся великолепно. Он двигался на сцене легко и пластично, был естествен во всем — в слове, в жесте, в общении с музыкантами и публикой. Никакой суеты, никакого заигрывания с залом. Чуть покачиваясь в ритме, неприметно дирижируя (два-три «подхлестывающих» акцента, поворот головы, короткий взмах рукою на tutti) , садясь время от времени к роялю, подходя к музыкантам и бросая реплики на ходу, Эллингтон был полон музыкой, он творил ее вместе с оркестром, он наслаждался ею, «своей госпожой, своей возлюбленной» (так названа его знаменитая биографическая книга). Он светился радостью. Перед нами был счастливый человек, гордый своим делом. И мы были счастливы вместе с ним.
На одном из концертов мое место в зале оказалось рядом с Арамом Хачатуряном. Реакция его была бурной, восторженной: «Для меня это первый подлинно джазовый композитор! Не могу насытиться его музыкой. В ней кровь кипит. Это по мне!»
В антракте мы с Хачатуряном прошли в артистическую к Эллингтону. Музыканты приветствовали друг друга, обнялись. Я вглядывался в Эллингтона. Он был оживлен, но видно было, как он устал. Конечно, возраст наложил печать на его облик: осунувшееся морщинистое лицо, короткие, чуть вьющиеся, тронутые сединой волосы, руки мягкие, гибкие, но тоже в морщинах. У Эллингтона низкий, хрипловатый голос, говорил он медленно, чуть растягивая слова, был предельно внимателен к собеседникам. Он дарил окружающим ощущение домашности, покоя.
Но чем больше я всматривался в его лицо, тем явственней выступали на нем, казалось, несогласуемые, так поражавшие меня состояния: открытая, белозубая улыбка и глубинная, мудрая, всепроникающая печаль в глазах. (Я вспомнил: подобное выражение можно увидеть на многих портретах Луи Армстронга.) Я думаю, что Эллингтон, будучи знаменитым артистом, контактным, «прилюдным» человеком, постоянно выходящим на публику, по сути своей оставался скрытным, боялся выставлять себя напоказ. Эллингтон тщательно оберегал свой внутренний мир, дорожил его тишиной и тайной и мало кому открывал душу.
Прошли годы, и я нашел подтверждение своим мыслям у самого Эллингтона: «В этом мире у нас много стремлений, но мы видим: каждый из нас одинок. Одиночество каждого — основное, исходное состояние человечества. Парадокс в том, что ответ на это чувство одиночества и способ его преодолеть — общение — содержатся в самом человеке».
…Однако вернемся в концертный зал. Присмотримся к Эллингтону, когда он за роялем.
Как пианист он был парадоксален, не подходил под обычные мерки, все делал вроде бы «не так». Вряд ли можно назвать его и солистом в общепринятом смысле: техникой он не блистал, о виртуозности высшего порядка и речи не было. Эллингтон в основном играл вместе с оркестром, отдельные сольные вставки более походили на интерлюдии, носили характер связок между разделами композиции. Один музыкант, не в силах постигнуть феномен игры Эллингтона, воскликнул в сердцах, восхищаясь и удивляясь одновременно: «Это гениальный пианист без техники!» Он был не так уж далек от истины. Эллингтон выделялся чем-то иным, прежде всего поразительным сплавом артистических качеств. Несмотря на странную, низкую посадку рук, у него было прекрасное туше, рождавшее мелодическую протяженность, особую певучесть тона. Игра, скупая на краски, никаких пианистических эффектов, и при этом — насыщенность, осмысленность каждой фразы, каждого аккорда, даже отдельно взятого звука. Духовность — вот что прежде всего ощущалось в его игре.
…Москва никогда не забудет «явление» Дюка Эллингтона — великого музыканта, наконец-то осуществившего свою мечту и впервые ступившего на землю далекой и загадочной страны, где его так любили и так ждали, на землю, где семена джаза дали такие необычные, такие выстраданные и потому устойчивые всходы.
Скажу, наконец, несколько слов об авторе этой книги — Джеймсе Коллиере. Впервые мы увиделись с ним в Москве. Он позвонил мне, сказал, что хочет встретиться, будет ждать меня у отеля. Как мы узнаем друг друга? Да очень просто: будем держать в руках только что вышедшую книгу «Становление джаза». Так мы познакомились.
Джеймсу за шестьдесят. Он энергичен, подвижен. Если не считать это выражение штампом, типичный американец. Привлекательное сочетание интеллекта, профессиональной этики и достоинства, редкой открытости в общении, почти детской непосредственности и доброты. Он — настоящий труженик. Стук пишущей машинки, время от времени перемежаемый звуками музыки, не умолкает по многу часов в его небольшой, уютной квартире, расположенной в самом центре Нью-Йорка, на Манхэттене, в знаменитом артистическом «краснокирпичном» квартале Гринвич-Вилледж. Выйдя на пенсию, Дж. Коллиер освободился от всякого рода мелких забот, службы и целиком отдался «настоящей» работе. В прошлые годы он преподавал в колледжах, активно выступал как музыкальный критик «Нью-Йорк таймc», играл на тромбоне в известных джазовых коллективах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
Постараюсь быть точным московским хроникером, назвать подробности, которых в книге нет. Напомню: маршрут гастролей включал Ленинград, Минск, Киев, Ростов-на-Дону и Москву. В столице оркестр дал шесть концертов — четыре в Театре эстрады, два в Лужниках; добавились также выступления в Доме дружбы и в американском посольстве, где Эллингтон единственный раз играл соло. Представлю и музыкантов оркестра, это тоже факт джазовой истории:
трубы — Кути Уильямс, Джонни Куолз, Гаролд «Мани» Джонсон, Мерсер Эллингтон, Эдди Престон;
саксофоны — Пол Гонсалвес (т), Норрис Терни (т), Гаролд Эшби (т), Гаролд Минерв (а), Рассел Прокоуп (а), Гарри Карни (б);
тромбоны — Чак Коннорс, Чарлз Буттивууд, Малколм Тейлор;
ударные — «Спиди» Руфус Джонс;
контрабас — Джо Бенджамин;
вокал — Мейл Брукшайр, Тони Уоткинс.
А за роялем — «Вот и я, великий, великолепный, грандиозный Дюк Эллингтон» (с этой фразы, как пишет один из биографов, начинал свой день, спускаясь из спальни к родителям, маленький мальчик, будущий «Маэстро Дюк». Даже тогда, на заре жизни, в этом не было кокетства — скорее неосознанный стимул, заклинание, призыв тех скрытых духовных сил, что дремлют до времени в человеке. Эллингтон в конце концов стал тем, кем страстно стремился стать).
Как выглядел Эллингтон на сцене? Я был на всех четырех концертах в Театре эстрады, один раз сидел в оркестровой яме, где обычно находится дирижерский пульт, и увидел Эллингтона совсем близко. Под гром аплодисментов он вышел из левой кулисы и сразу, как говорят артисты, «взял» публику, еще не сказав ни слова, не сыграв ни одной ноты. Он просто взглянул в зал, поднял в приветствии руки и улыбнулся доброй улыбкой. Его обаяние действовало мгновенно. Среднего роста, худощавый и стройный для своих лет (во время гастролей ему было 72 года), в элегантном красном пиджаке, в рубашке с расстегнутым воротом, Эллингтон смотрелся великолепно. Он двигался на сцене легко и пластично, был естествен во всем — в слове, в жесте, в общении с музыкантами и публикой. Никакой суеты, никакого заигрывания с залом. Чуть покачиваясь в ритме, неприметно дирижируя (два-три «подхлестывающих» акцента, поворот головы, короткий взмах рукою на tutti) , садясь время от времени к роялю, подходя к музыкантам и бросая реплики на ходу, Эллингтон был полон музыкой, он творил ее вместе с оркестром, он наслаждался ею, «своей госпожой, своей возлюбленной» (так названа его знаменитая биографическая книга). Он светился радостью. Перед нами был счастливый человек, гордый своим делом. И мы были счастливы вместе с ним.
На одном из концертов мое место в зале оказалось рядом с Арамом Хачатуряном. Реакция его была бурной, восторженной: «Для меня это первый подлинно джазовый композитор! Не могу насытиться его музыкой. В ней кровь кипит. Это по мне!»
В антракте мы с Хачатуряном прошли в артистическую к Эллингтону. Музыканты приветствовали друг друга, обнялись. Я вглядывался в Эллингтона. Он был оживлен, но видно было, как он устал. Конечно, возраст наложил печать на его облик: осунувшееся морщинистое лицо, короткие, чуть вьющиеся, тронутые сединой волосы, руки мягкие, гибкие, но тоже в морщинах. У Эллингтона низкий, хрипловатый голос, говорил он медленно, чуть растягивая слова, был предельно внимателен к собеседникам. Он дарил окружающим ощущение домашности, покоя.
Но чем больше я всматривался в его лицо, тем явственней выступали на нем, казалось, несогласуемые, так поражавшие меня состояния: открытая, белозубая улыбка и глубинная, мудрая, всепроникающая печаль в глазах. (Я вспомнил: подобное выражение можно увидеть на многих портретах Луи Армстронга.) Я думаю, что Эллингтон, будучи знаменитым артистом, контактным, «прилюдным» человеком, постоянно выходящим на публику, по сути своей оставался скрытным, боялся выставлять себя напоказ. Эллингтон тщательно оберегал свой внутренний мир, дорожил его тишиной и тайной и мало кому открывал душу.
Прошли годы, и я нашел подтверждение своим мыслям у самого Эллингтона: «В этом мире у нас много стремлений, но мы видим: каждый из нас одинок. Одиночество каждого — основное, исходное состояние человечества. Парадокс в том, что ответ на это чувство одиночества и способ его преодолеть — общение — содержатся в самом человеке».
…Однако вернемся в концертный зал. Присмотримся к Эллингтону, когда он за роялем.
Как пианист он был парадоксален, не подходил под обычные мерки, все делал вроде бы «не так». Вряд ли можно назвать его и солистом в общепринятом смысле: техникой он не блистал, о виртуозности высшего порядка и речи не было. Эллингтон в основном играл вместе с оркестром, отдельные сольные вставки более походили на интерлюдии, носили характер связок между разделами композиции. Один музыкант, не в силах постигнуть феномен игры Эллингтона, воскликнул в сердцах, восхищаясь и удивляясь одновременно: «Это гениальный пианист без техники!» Он был не так уж далек от истины. Эллингтон выделялся чем-то иным, прежде всего поразительным сплавом артистических качеств. Несмотря на странную, низкую посадку рук, у него было прекрасное туше, рождавшее мелодическую протяженность, особую певучесть тона. Игра, скупая на краски, никаких пианистических эффектов, и при этом — насыщенность, осмысленность каждой фразы, каждого аккорда, даже отдельно взятого звука. Духовность — вот что прежде всего ощущалось в его игре.
…Москва никогда не забудет «явление» Дюка Эллингтона — великого музыканта, наконец-то осуществившего свою мечту и впервые ступившего на землю далекой и загадочной страны, где его так любили и так ждали, на землю, где семена джаза дали такие необычные, такие выстраданные и потому устойчивые всходы.
Скажу, наконец, несколько слов об авторе этой книги — Джеймсе Коллиере. Впервые мы увиделись с ним в Москве. Он позвонил мне, сказал, что хочет встретиться, будет ждать меня у отеля. Как мы узнаем друг друга? Да очень просто: будем держать в руках только что вышедшую книгу «Становление джаза». Так мы познакомились.
Джеймсу за шестьдесят. Он энергичен, подвижен. Если не считать это выражение штампом, типичный американец. Привлекательное сочетание интеллекта, профессиональной этики и достоинства, редкой открытости в общении, почти детской непосредственности и доброты. Он — настоящий труженик. Стук пишущей машинки, время от времени перемежаемый звуками музыки, не умолкает по многу часов в его небольшой, уютной квартире, расположенной в самом центре Нью-Йорка, на Манхэттене, в знаменитом артистическом «краснокирпичном» квартале Гринвич-Вилледж. Выйдя на пенсию, Дж. Коллиер освободился от всякого рода мелких забот, службы и целиком отдался «настоящей» работе. В прошлые годы он преподавал в колледжах, активно выступал как музыкальный критик «Нью-Йорк таймc», играл на тромбоне в известных джазовых коллективах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132