– Як вам за консультацией. Дело мне поручили...
– Знаю, Максимыч. Дело несложное, но есть шанс прославиться! – Олег подмигнул. – Это по моей рекомендации. Сколько можно тебя, одного из лучших работников, в черном теле держать? Да и чин пора менять!
– Спасибо. – Зорькин покраснел. Чтоб его собственный ученик вот так, в лоб, намекал ему на его незавидное положение и оказывал покровительство... – Вы же погром на Просвещения курировали?
– Курировал погром? – Митрофанов расхохотался. – Максимыч, ты только нигде больше этого не говори, ладно? А то меня в фашисты запишут.
– Извините, – смешался визитер, – я тут недавно со специалистом встречался, он говорит, что у нас в Питере самая большая концентрация бонхедов, – Зорькин щегольнул новым словом, внимательно отслеживая реакцию Митрофанова, у того даже мускул не дрогнул – видно, и сам все знал, – и вполне могут начаться погромы.
– Вот она, старая школа, – довольно откинулся в кресле хозяин кабинета, – глубоко копаешь, Максимыч. Оно тебе надо? Неужто без социологов не разберешься? Убийца есть, жертва есть. Пиши обвинительное – и вперед! А насчет погромов не опасайся и консультанта своего успокой. Погромы – штука дорогостоящая. С чего им вдруг начинаться? Кто денег-то даст?
– А что, есть такие, кто дает?
– Максимыч...
– Олег, скажи, – Зорькин от услышанного даже забылся и тоже перешел на «ты», – а дорого стоит погром организовать?
– По-разному. Что такое погром? Массовые беспорядки, которые сопровождаются хулиганскими действиями, разрушением материальных ценностей, иногда и человеческими жертвами. С бухты-барахты такое не происходит. Ключевое слово тут – «массы». А массам надо врага в лицо представить, объяснить, почему именно этого врага надо громить. То есть необходима серьезная идеологическая подготовка. Это одиночкам не под силу. Нужны серьезные организации со штатом специалистов, аналитики, психологи, идеологи, представители спецслужб, наконец. Ты же профи, сам знаешь, сколько народу обеспечивает один-единственный одиночный теракт. Мы, когда шахида раскручивали, ну, помнишь, в метро взорвать себя пытался, выяснили, что в группе обеспечения было 14 человек, а сопровождали его на акцию восемь. А ты говоришь – погромы. ..
– Ты меня успокоил, Олег, – поднялся Зорькин, видя, что Митрофанов то и дело поглядывает на часы. – Я и сам примерно так же рассуждаю. Скажи мне напоследок: правда, что у нас этих «коричневых» больше, чем в Москве?
– Максимыч, – хозяин кабинета поднялся, явно провожая гостя, – не грузись. Кто такие скины? Помойка! Отбросы общества. Ну откуда их может быть много? Одно плохо – есть, понимаешь, в их деятельности некоторая романтика: борьба за идею, псевдопатриотизм. На это подростки легко клюют. А вот чтобы неповадно было, чтобы каждый знал, что у нас в Питере фашизм не пройдет, мы всякий маленький фактик обязаны вытаскивать на суд общественности. Потому и дело тебе поручили, чтоб ты раскрутил как полагается, а мы организуем показательный процесс. И впаяем этому бритоголовому на всю катушку. Чтоб все остальные уяснили, кто в доме хозяин. Политика, Максимыч, куда деваться?
* * *
– Ванечка, ну что ты все молчишь и молчишь?
Мать снова вытирает красные глаза. Вон как натерла, аж красные мешки напухли! Сейчас притащится зареванная домой, напугает Катьку. Сестренка всегда очень огорчается, когда мать плачет. Она вообще самая добрая на свете, Катюшка! Так что надо мать успокоить.
– Я не молчу, – выдавливает натужное шипение Ваня. – Иди домой.
Он ее не любит. Ну, то есть любит, наверное, только плохо понимает, как можно любить взрослую тетку. Катьку, маленькую, одно дело, он ее, считай, вырастил. Или Алку, так это вообще другая любовь. Взрослая. Это уже секс. А мать – как? Иногда, конечно, ее бывает жалко, но это разве любовь? Когда любят – скучают. Вот он про Алку как вспомнит, сразу член встает. И охота тут же ее обнять, завалить... Алка ему даже ночами снится. Так он по ней тоскует. Или Катюшку день не видит – уже соскучился. А Бимку? Прямо дождаться не может, как с занятий прибежит и псину за мягкие уши потреплет.
К матери ничего такого Ваня не испытывал. Никогда. Нет, может, раньше он ее и любил, давно, в детстве, когда она его тоже любила, еще до отчима. Маленькие ведь все любят родителей. А родители – детей. Было у него такое с матерью или не было? Сейчас и не вспомнить.
Он вообще плохо помнит раннее детство. Только круглосуточный садик, где все время дуло и Ваня сильно мерз. Еще память хорошо сохранила длинный коридор в их первой коммуналке. Комната у них там была – одна кровать, они с матерью даже спали вместе, зато коридор – что тебе переулок под окном. Длиннющий, темный. Но в переулке хоть по вечерам горели фонари, а у них в квартире – одна мелкая лампочка, чтоб только лоб не расшибить об коробки и шкафы, углами которых коридорище ершился. Как динозавр с острыми горбами на спине.
Полный свет зажигали лишь по воскресеньям, когда собиралась вся квартира. Тогда сосед, бородатый и суровый, как его звали, Ваня не помнил, он еще разговаривал так странно, не как все остальные, Ваня даже плохо понимал, вытаскивал в коридор чудесный трехколесный велосипед, красный, блестящий, усаживал на него толстую девочку Лейлу, в розовом платье и белых гольфах, и любовался, как дочь криво, то и дело врезаясь в стенки, колесит по коридору от комнаты до кухни.
– Вах! – хлопал в ладоши сосед. – Вах, умница! Вах, красавица!
Из всей огромной квартиры Ване не вспоминались ни другие взрослые, ни дети, хотя народу было очень много, но толстую девочку Лейлу и ее отца он видел будто сейчас. И еще остро ощущалось собственное болезненное, до слез, до дрожи в коленках, желание прокатиться на этом велосипеде. Он приоткрывал дверь и восторженно следил за сверкающим чудом, пока мать не втаскивала его внутрь, шипя и ругаясь.
Лейлин отец как-то уловил эту детскую мечту и предложил: хочешь прокатиться? Садись!
Ваня быстро-быстро закивал головой и ринулся к велосипеду, но мать, перехватив его поперек туловища, поволокла в комнату, по пути больно шлепая по попе и приговаривая: «Нельзя! Нельзя! Никогда к ним не подходи!» Ваня горько плакал, не понимая, за что его наказывают и почему не дают прокатиться на трехколесном чуде.
Та давняя обида на мать, как ни странно, живет в нем до сих пор.
Потом, позже, Ваня сообразил, что мать просто дико боялась Лейлиного отца, огромного, черного, бородатого. Она вообще боялась всех, кто отличался от них самих – белоголовых и курносых.
Когда они переехали в другую коммуналку – то время Ваня помнил уже гораздо лучше, – в подвале их квадратного каменного двора оказался овощной склад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
– Знаю, Максимыч. Дело несложное, но есть шанс прославиться! – Олег подмигнул. – Это по моей рекомендации. Сколько можно тебя, одного из лучших работников, в черном теле держать? Да и чин пора менять!
– Спасибо. – Зорькин покраснел. Чтоб его собственный ученик вот так, в лоб, намекал ему на его незавидное положение и оказывал покровительство... – Вы же погром на Просвещения курировали?
– Курировал погром? – Митрофанов расхохотался. – Максимыч, ты только нигде больше этого не говори, ладно? А то меня в фашисты запишут.
– Извините, – смешался визитер, – я тут недавно со специалистом встречался, он говорит, что у нас в Питере самая большая концентрация бонхедов, – Зорькин щегольнул новым словом, внимательно отслеживая реакцию Митрофанова, у того даже мускул не дрогнул – видно, и сам все знал, – и вполне могут начаться погромы.
– Вот она, старая школа, – довольно откинулся в кресле хозяин кабинета, – глубоко копаешь, Максимыч. Оно тебе надо? Неужто без социологов не разберешься? Убийца есть, жертва есть. Пиши обвинительное – и вперед! А насчет погромов не опасайся и консультанта своего успокой. Погромы – штука дорогостоящая. С чего им вдруг начинаться? Кто денег-то даст?
– А что, есть такие, кто дает?
– Максимыч...
– Олег, скажи, – Зорькин от услышанного даже забылся и тоже перешел на «ты», – а дорого стоит погром организовать?
– По-разному. Что такое погром? Массовые беспорядки, которые сопровождаются хулиганскими действиями, разрушением материальных ценностей, иногда и человеческими жертвами. С бухты-барахты такое не происходит. Ключевое слово тут – «массы». А массам надо врага в лицо представить, объяснить, почему именно этого врага надо громить. То есть необходима серьезная идеологическая подготовка. Это одиночкам не под силу. Нужны серьезные организации со штатом специалистов, аналитики, психологи, идеологи, представители спецслужб, наконец. Ты же профи, сам знаешь, сколько народу обеспечивает один-единственный одиночный теракт. Мы, когда шахида раскручивали, ну, помнишь, в метро взорвать себя пытался, выяснили, что в группе обеспечения было 14 человек, а сопровождали его на акцию восемь. А ты говоришь – погромы. ..
– Ты меня успокоил, Олег, – поднялся Зорькин, видя, что Митрофанов то и дело поглядывает на часы. – Я и сам примерно так же рассуждаю. Скажи мне напоследок: правда, что у нас этих «коричневых» больше, чем в Москве?
– Максимыч, – хозяин кабинета поднялся, явно провожая гостя, – не грузись. Кто такие скины? Помойка! Отбросы общества. Ну откуда их может быть много? Одно плохо – есть, понимаешь, в их деятельности некоторая романтика: борьба за идею, псевдопатриотизм. На это подростки легко клюют. А вот чтобы неповадно было, чтобы каждый знал, что у нас в Питере фашизм не пройдет, мы всякий маленький фактик обязаны вытаскивать на суд общественности. Потому и дело тебе поручили, чтоб ты раскрутил как полагается, а мы организуем показательный процесс. И впаяем этому бритоголовому на всю катушку. Чтоб все остальные уяснили, кто в доме хозяин. Политика, Максимыч, куда деваться?
* * *
– Ванечка, ну что ты все молчишь и молчишь?
Мать снова вытирает красные глаза. Вон как натерла, аж красные мешки напухли! Сейчас притащится зареванная домой, напугает Катьку. Сестренка всегда очень огорчается, когда мать плачет. Она вообще самая добрая на свете, Катюшка! Так что надо мать успокоить.
– Я не молчу, – выдавливает натужное шипение Ваня. – Иди домой.
Он ее не любит. Ну, то есть любит, наверное, только плохо понимает, как можно любить взрослую тетку. Катьку, маленькую, одно дело, он ее, считай, вырастил. Или Алку, так это вообще другая любовь. Взрослая. Это уже секс. А мать – как? Иногда, конечно, ее бывает жалко, но это разве любовь? Когда любят – скучают. Вот он про Алку как вспомнит, сразу член встает. И охота тут же ее обнять, завалить... Алка ему даже ночами снится. Так он по ней тоскует. Или Катюшку день не видит – уже соскучился. А Бимку? Прямо дождаться не может, как с занятий прибежит и псину за мягкие уши потреплет.
К матери ничего такого Ваня не испытывал. Никогда. Нет, может, раньше он ее и любил, давно, в детстве, когда она его тоже любила, еще до отчима. Маленькие ведь все любят родителей. А родители – детей. Было у него такое с матерью или не было? Сейчас и не вспомнить.
Он вообще плохо помнит раннее детство. Только круглосуточный садик, где все время дуло и Ваня сильно мерз. Еще память хорошо сохранила длинный коридор в их первой коммуналке. Комната у них там была – одна кровать, они с матерью даже спали вместе, зато коридор – что тебе переулок под окном. Длиннющий, темный. Но в переулке хоть по вечерам горели фонари, а у них в квартире – одна мелкая лампочка, чтоб только лоб не расшибить об коробки и шкафы, углами которых коридорище ершился. Как динозавр с острыми горбами на спине.
Полный свет зажигали лишь по воскресеньям, когда собиралась вся квартира. Тогда сосед, бородатый и суровый, как его звали, Ваня не помнил, он еще разговаривал так странно, не как все остальные, Ваня даже плохо понимал, вытаскивал в коридор чудесный трехколесный велосипед, красный, блестящий, усаживал на него толстую девочку Лейлу, в розовом платье и белых гольфах, и любовался, как дочь криво, то и дело врезаясь в стенки, колесит по коридору от комнаты до кухни.
– Вах! – хлопал в ладоши сосед. – Вах, умница! Вах, красавица!
Из всей огромной квартиры Ване не вспоминались ни другие взрослые, ни дети, хотя народу было очень много, но толстую девочку Лейлу и ее отца он видел будто сейчас. И еще остро ощущалось собственное болезненное, до слез, до дрожи в коленках, желание прокатиться на этом велосипеде. Он приоткрывал дверь и восторженно следил за сверкающим чудом, пока мать не втаскивала его внутрь, шипя и ругаясь.
Лейлин отец как-то уловил эту детскую мечту и предложил: хочешь прокатиться? Садись!
Ваня быстро-быстро закивал головой и ринулся к велосипеду, но мать, перехватив его поперек туловища, поволокла в комнату, по пути больно шлепая по попе и приговаривая: «Нельзя! Нельзя! Никогда к ним не подходи!» Ваня горько плакал, не понимая, за что его наказывают и почему не дают прокатиться на трехколесном чуде.
Та давняя обида на мать, как ни странно, живет в нем до сих пор.
Потом, позже, Ваня сообразил, что мать просто дико боялась Лейлиного отца, огромного, черного, бородатого. Она вообще боялась всех, кто отличался от них самих – белоголовых и курносых.
Когда они переехали в другую коммуналку – то время Ваня помнил уже гораздо лучше, – в подвале их квадратного каменного двора оказался овощной склад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89