Ради того дня, когда он наконец освободит ее и она будет принадлежать ему. Осознала ли она свою ошибку? Эйха, он может подождать. Потому что есть еще и другая причина, и иногда, в минуты полной откровенности с самим собой, он понимал, что эта причина важнее, чем даже любовь.
Он написал пять, десять тысяч картин. Но оставались ненаписанными еще тысячи и тысячи. Его Дар не должен быть утрачен, пока он не реализует его полностью. Он сам поймет, когда создаст абсолютно совершенное творение, тот единственный шедевр, который оправдает все, что он сделал во имя и посредством своей Крови Иллюстратора.
Но не сейчас. Несмотря на все неудобства, связанные с переменой жизни, несмотря на неизбежную старость и неизменный страх не найти нужного тела, та великая картина все еще ждет его. Она станет кульминацией всех его жизней, его истинным бессмертием.
Сааведра тоже ждет его, ждет внутри портрета, о котором он в юности думал, что ничего лучшего ему уже не создать. Каким глупцом он был тогда! Стоит лишь взглянуть на картины, написанные им за последние три века. Как она изумится, как зарыдает от радости, когда увидит его последний шедевр и поймет наконец, что любовь не может сравниться с величием его гения, его Даром!
Столетия научили его этому. Он начал понимать себя, сознавать ту ревность, которая послужила причиной всему этому. Он уже забыл, как выглядел Алехандро, но все еще видел перед собой Сааведру – как она смотрела на его работу, и в глазах ее была любовь к этой красоте и к нему, ее создателю. Он ошибся, приняв Алехандро за своего соперника. Это совсем другое. Ее любовь к Алехандро была лишь зовом плоти, настоящее чувство вызывало в ней только его мастерство. Герцог до'Веррада когда-то держал в объятиях ее тело, но вся глубина ее души навеки принадлежит ему, Сарио.
Он медленно шел мимо посредственных картин в золотых рамах, мимо редких шедевров и думал, когда же он освободит ее. Скоро ли? Может, в этой жизни? Или в следующей, когда он снова будет молод? Эйха, нет. Нет, до тех пор, пока он не напишет то гениальное произведение, которое станет его подарком, символом любви к ней, окончательно даст ему право претендовать на ее душу.
Но он по крайней мере должен пойти сейчас к ней и поклясться, что когда-нибудь будет готов к этому. Не обращая внимания на зажатую в руке бумажку, он направился в дальний конец Галиерры, туда, где всегда висел ее портрет. Правда, он не видел его уже лет сто – не доверял себе, не хотел видеть ее лицо. Но теперь он стал старше, все осмыслил, и его долг перед ней – рассказать, даже если она не может услышать.
Исчезла.
Она исчезла!
На ее месте висел безвкусный портрет Ринаты до'Праканса в старости на фоне той безжизненной земли, где Алехандро откопал ее, чтобы сделать своей герцогиней.
Он круто повернулся, готовый в ярости сокрушить все здание. Как они посмели убрать эту картину?
В следующее мгновение он успокоился. Конечно же, ее унесли в мастерскую, чтобы почистить, или сменить раму, или даже отнесли в Палассо Грихальва, где иллюстраторы с благоговением будут изучать этот шедевр в тщетной надежде достичь такого же мастерства.
Сарио решил осторожно расспросить об этом, когда вернется к конторке смотрителя. А пока он направил свой взор на “Герцога Алехандро”. Когда-то этот портрет висел в его собственных апартаментах в Палассо Веррада. Ночь за ночью он представлял себе, как вонзит кинжал в эту гордую грудь. Сожжет эти длинные пальцы, на которых красуется кольцо из лунного камня – в память о серых глазах Сааведры. Изуродует кислотой красивое лицо, зачернит передние зубы, изобразит на коже симптомы сифилиса.
Убьет его, как он того заслуживал.
Алехандро.
На портрете он как живой – красивый мужчина в расцвете лет на фоне простой черной занавеси – лицо требовало мрачного задника. Рядом с ним любой другой до'Веррада выглядел то ли варваром, то ли цивилизованным бандитом. Его красота была одновременно красотой воина и поэта. Чувство собственного достоинства сочеталось с врожденной скромностью так отчетливо, что, нарисуй это лицо даже самый бездарный иллюстратор, его немедленно провозгласили бы гением. Но были еще и глаза в зеленую крапинку, горький изгиб губ, который никто, кроме Сарио, не смог бы изобразить, – именно Сарио был причиной этой горечи.
– Ты был тем, кого я из тебя сотворил, – прошептал прежний Верховный иллюстратор своему герцогу. – Мне ты обязан той мудростью, которую все превозносят. С моей помощью ты победил всех, кто противостоял тебе, сражался, когда это было необходимо, заключал мир, когда мог, и делал все что должно для этой любимой нами с тобой страны. Но ты был человеком, которого создал я. Если б не я, ты бы погубил себя из-за нее. Я спас тебя от этого. Благодаря мне ты стал легендой.
И Алехандро знал это. Он сдержал улыбку, вспомнив себя на так называемом смертном ложе. Алехандро нежно сжимал его высохшую руку своими еще крепкими, гибкими пальцами. Им обоим было тогда по тридцать четыре года.
"Прощай, мой старый друг! – прошептал Алехандро, и слезы дрожали в его глазах. – Все, что я совершил, было сделано только благодаря тебе”.
Очень мило с его стороны, признал тогда Сарио.
Через несколько дней старое, изношенное тело скончалось, и он большими глазами, старательно изображая благоговейный страх, смотрел, как герцог пришел отдать последнюю дань умершему.
– Картина, о которой пойдет у нас речь сегодня, написана – но Грихальвой, прозванным Иль Коффорро, Парикмахер. Может кто-нибудь рассказать мне о происхождении этого прозвища?
«Как-как прозванным?»
Он завертел головой. Семь молодых Грихальва, явно еще не прошедших конфирматтио, сидели на полу перед картиной, на которой было изображено безумно много народу, – и Сарио не помнил, как он рисовал ее, в качестве Оакино или кого-либо еще. Он протиснулся поближе. Да, действительно, его работа, он даже вспомнил, как много часов пришлось потратить, смешивая краски для немыслимого парика, который носил гхийасский король Пепенар II, – таких оттенков рыжего в природе не встречается.
– Эйха, – рявкнул муалим, – почему Парикмахер? “Когда же они это придумали?” Он сложил руки на груди и сделал вид, что не смотрит.
– Дирадо, можешь ответить?
– Муалим Темирро, – ответил мальчишеский голос. – Это потому, что на его картинах у всех такие странные прически.
Он поморщился. Мода в Ауте-Гхийасе в 1210 году действительно была нелепой.
– Неверно, – прорычал Темирро, который стал чем-то напоминать Сарио об Отавио. – Еще кто может ответить? Кансальвио?
– Он так прически делал, – сказал другой мальчик самодовольным тоном.
– В самом деле? Он своими руками делал все эти парики? Арриано, может, ты скажешь поточнее?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100
Он написал пять, десять тысяч картин. Но оставались ненаписанными еще тысячи и тысячи. Его Дар не должен быть утрачен, пока он не реализует его полностью. Он сам поймет, когда создаст абсолютно совершенное творение, тот единственный шедевр, который оправдает все, что он сделал во имя и посредством своей Крови Иллюстратора.
Но не сейчас. Несмотря на все неудобства, связанные с переменой жизни, несмотря на неизбежную старость и неизменный страх не найти нужного тела, та великая картина все еще ждет его. Она станет кульминацией всех его жизней, его истинным бессмертием.
Сааведра тоже ждет его, ждет внутри портрета, о котором он в юности думал, что ничего лучшего ему уже не создать. Каким глупцом он был тогда! Стоит лишь взглянуть на картины, написанные им за последние три века. Как она изумится, как зарыдает от радости, когда увидит его последний шедевр и поймет наконец, что любовь не может сравниться с величием его гения, его Даром!
Столетия научили его этому. Он начал понимать себя, сознавать ту ревность, которая послужила причиной всему этому. Он уже забыл, как выглядел Алехандро, но все еще видел перед собой Сааведру – как она смотрела на его работу, и в глазах ее была любовь к этой красоте и к нему, ее создателю. Он ошибся, приняв Алехандро за своего соперника. Это совсем другое. Ее любовь к Алехандро была лишь зовом плоти, настоящее чувство вызывало в ней только его мастерство. Герцог до'Веррада когда-то держал в объятиях ее тело, но вся глубина ее души навеки принадлежит ему, Сарио.
Он медленно шел мимо посредственных картин в золотых рамах, мимо редких шедевров и думал, когда же он освободит ее. Скоро ли? Может, в этой жизни? Или в следующей, когда он снова будет молод? Эйха, нет. Нет, до тех пор, пока он не напишет то гениальное произведение, которое станет его подарком, символом любви к ней, окончательно даст ему право претендовать на ее душу.
Но он по крайней мере должен пойти сейчас к ней и поклясться, что когда-нибудь будет готов к этому. Не обращая внимания на зажатую в руке бумажку, он направился в дальний конец Галиерры, туда, где всегда висел ее портрет. Правда, он не видел его уже лет сто – не доверял себе, не хотел видеть ее лицо. Но теперь он стал старше, все осмыслил, и его долг перед ней – рассказать, даже если она не может услышать.
Исчезла.
Она исчезла!
На ее месте висел безвкусный портрет Ринаты до'Праканса в старости на фоне той безжизненной земли, где Алехандро откопал ее, чтобы сделать своей герцогиней.
Он круто повернулся, готовый в ярости сокрушить все здание. Как они посмели убрать эту картину?
В следующее мгновение он успокоился. Конечно же, ее унесли в мастерскую, чтобы почистить, или сменить раму, или даже отнесли в Палассо Грихальва, где иллюстраторы с благоговением будут изучать этот шедевр в тщетной надежде достичь такого же мастерства.
Сарио решил осторожно расспросить об этом, когда вернется к конторке смотрителя. А пока он направил свой взор на “Герцога Алехандро”. Когда-то этот портрет висел в его собственных апартаментах в Палассо Веррада. Ночь за ночью он представлял себе, как вонзит кинжал в эту гордую грудь. Сожжет эти длинные пальцы, на которых красуется кольцо из лунного камня – в память о серых глазах Сааведры. Изуродует кислотой красивое лицо, зачернит передние зубы, изобразит на коже симптомы сифилиса.
Убьет его, как он того заслуживал.
Алехандро.
На портрете он как живой – красивый мужчина в расцвете лет на фоне простой черной занавеси – лицо требовало мрачного задника. Рядом с ним любой другой до'Веррада выглядел то ли варваром, то ли цивилизованным бандитом. Его красота была одновременно красотой воина и поэта. Чувство собственного достоинства сочеталось с врожденной скромностью так отчетливо, что, нарисуй это лицо даже самый бездарный иллюстратор, его немедленно провозгласили бы гением. Но были еще и глаза в зеленую крапинку, горький изгиб губ, который никто, кроме Сарио, не смог бы изобразить, – именно Сарио был причиной этой горечи.
– Ты был тем, кого я из тебя сотворил, – прошептал прежний Верховный иллюстратор своему герцогу. – Мне ты обязан той мудростью, которую все превозносят. С моей помощью ты победил всех, кто противостоял тебе, сражался, когда это было необходимо, заключал мир, когда мог, и делал все что должно для этой любимой нами с тобой страны. Но ты был человеком, которого создал я. Если б не я, ты бы погубил себя из-за нее. Я спас тебя от этого. Благодаря мне ты стал легендой.
И Алехандро знал это. Он сдержал улыбку, вспомнив себя на так называемом смертном ложе. Алехандро нежно сжимал его высохшую руку своими еще крепкими, гибкими пальцами. Им обоим было тогда по тридцать четыре года.
"Прощай, мой старый друг! – прошептал Алехандро, и слезы дрожали в его глазах. – Все, что я совершил, было сделано только благодаря тебе”.
Очень мило с его стороны, признал тогда Сарио.
Через несколько дней старое, изношенное тело скончалось, и он большими глазами, старательно изображая благоговейный страх, смотрел, как герцог пришел отдать последнюю дань умершему.
– Картина, о которой пойдет у нас речь сегодня, написана – но Грихальвой, прозванным Иль Коффорро, Парикмахер. Может кто-нибудь рассказать мне о происхождении этого прозвища?
«Как-как прозванным?»
Он завертел головой. Семь молодых Грихальва, явно еще не прошедших конфирматтио, сидели на полу перед картиной, на которой было изображено безумно много народу, – и Сарио не помнил, как он рисовал ее, в качестве Оакино или кого-либо еще. Он протиснулся поближе. Да, действительно, его работа, он даже вспомнил, как много часов пришлось потратить, смешивая краски для немыслимого парика, который носил гхийасский король Пепенар II, – таких оттенков рыжего в природе не встречается.
– Эйха, – рявкнул муалим, – почему Парикмахер? “Когда же они это придумали?” Он сложил руки на груди и сделал вид, что не смотрит.
– Дирадо, можешь ответить?
– Муалим Темирро, – ответил мальчишеский голос. – Это потому, что на его картинах у всех такие странные прически.
Он поморщился. Мода в Ауте-Гхийасе в 1210 году действительно была нелепой.
– Неверно, – прорычал Темирро, который стал чем-то напоминать Сарио об Отавио. – Еще кто может ответить? Кансальвио?
– Он так прически делал, – сказал другой мальчик самодовольным тоном.
– В самом деле? Он своими руками делал все эти парики? Арриано, может, ты скажешь поточнее?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100