– спросила она, идя вслед за ним по дорожке.
– Мне хочется показать вам поле – то, про которое стихи.
До поля было недалеко”.
Юноша помог ей перелезть через ограду и крепко прижал к себе.
“–Вот оно, поле, – сказал он. – Поле голубых детей.
И правда, по всему полю танцевали голубые цветы. Они клонились под набегающим ветерком – голубые волны бежали по полю с тихим шёпотом, и, казалось, это приглушённые, едва слышные вскрики играющей детворы. <…>
И она крепче охватила плечи юноши. Он был ей почти чужой. Ведь до этой ночи она даже не рассмотрела его толком; и всё-таки сейчас он был ей невыразимо близок никогда не было у неё человека ближе его. <…>
У неё перехватило дыхание, губы раскрылись, и она опустилась навзничь меж шепчущихся голубых цветов.
А потом у неё достало здравого смысла понять, что всё это совершенно безнадёжно. Она отослала Гомеру его стихи, приложив к ним коротенькую записку. Записка вышла неожиданно официальной и напыщенной – может быть, потому, что она смертельно боялась самоё себя, когда её писала. Майра сообщала Гомеру, что у неё есть жених, Керк Эббот, и они собираются летом обвенчаться; объяснила, что незачем, невозможно длить то прекрасное, но обречённое гибели, что свершилось минувшей ночью в поле.
Она увидела его ещё один только раз. Он шёл по студенческому городку с этой своей приятельницей Гертой – долговязой, нескладной девицей в очках с толстыми стёклами. Повиснув на руке у Гомера, Герта вся сотрясалась от нелепо пронзительного хохота, и хоть его было слышно за несколько кварталов, смех этот был не похож на настоящий.
В августе Майра и Керк поженились. <…> Они жили в малогабаритной квартирке и были умеренно счастливы. Теперь ею редко овладевало беспокойство. И стихов она больше не писала. Жизнь казалась ей полной и без них”.
Только однажды через несколько лет после свадьбы, оставив мужу записку, что отлучилась из дома всего на пару часов, Майра на машине поехала к заветному полю. Это случилось поздней весной. “Поле было совсем такое, каким запомнилось ей. Торопливо шла она по цветам и вдруг разрыдалась, упала среди них на колени. Плакала долго, чуть ли не час, потом поднялась, тщательно отряхнула чулки и юбку. Она снова была совершенно спокойна, вполне владела собой. Майра пошла обратно к машине. Теперь она знала: больше эта нелепая выходка не повторится. Последние часы её тревожной юности остались позади”.
Последние слова рассказа – подсказка читателям: в чём, собственно, им надо искать причину той странной сердечной смуты, что прежде так мучила Майру. Теннесси Уильямс полагает, что всё дело в причудах юности, тревожно переживаемой многими людьми. В чём-то он, конечно же, прав: юность – пора мятежная и тревожная, ей свойственны и резкие перепады настроения,
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слёзы, и любовь.
Однако страхи героини рассказа, и, главное, её поведение, не вписываются в рамки обычной юношеской эмоциональной неуравновешенности. Кто скажет, какой поступок Майры логичен, а какой – нет? Когда она совершила нелепую выходку – когда поехала рыдать на поле “голубых детей”; или когда отдалась почти незнакомому юноше, а не своему жениху; или когда послала Гомеру прощальную записку, а сама вернулась к Керку?!
Кое-что проясняется, если, вопреки уверениям Теннесси Уильямса, предположить, что не сама по себе мятежная юность выбивала из колеи героиню его рассказа, а что её мучил вполне конкретный страх перед первой в её жизни половой близостью. Такое объяснение делает многие странности девушки хотя бы отчасти понятными.
Вспомним, что Майра, вопреки протестам Керка, охотно ходила на все свидания, кто бы из случайных знакомых её не позвал. Она не собиралась отдаваться никому из них, и потому эти встречи не возбуждали в ней страха, а, напротив, смягчали её нервное напряжение. Говоря на профессиональном языке сексологии, Майра всякий раз убеждалась в том, что с платоническим влечением к лицам противоположного пола у неё всё в порядке. Тем самым, девушка подавляла внутреннюю тревогу по поводу отсутствия у неё зрелого сексуального влечения и желания реализовать половую близость. Когда же она вдруг постигла суть своей проблемы, её охватило чувство счастья, переходящее в экстаз; правда, экстаз тут же сменился неукротимым нервным ознобом.
И вот, наконец, дефлорация стала свершившимся фактом. Мучительное беспокойство Майры растаяло как дым. Она превратилась в совсем иного, чем прежде, человека. Ушли, наконец, страхи и тревоги; но при этом пропал и интерес к поэзии.
Сомнений нет, предположение о возможной сексуальной природе переживаний девушки попадает точно в цель. Но, и разгадав причину её тревог и страхов, мы всё же остаёмся с массой нерешённых вопросов.
Странно, прежде всего, то, что девушка боялась не дефлорации, а половой близости как таковой, хотя, судя по всему, никакого негативного опыта по этой части у неё не было. Может быть, всё дело в усвоенных ею моральных принципах, которые ей предстояло нарушить? Или в боязни разоблачения – мол, люди “меня застукают” и осудят за аморальное поведение? На это, казалось бы, указывает содержание её страхов. Когда ноги сами несли её к месту, где она должна была расстаться со своей невинностью, девушку преследовал необычный страх. Ей чудились шаровидные головы соглядатаев, пронзительные голоса, готовые вот-вот поднять тревогу, толпы недругов, намеренных устремиться за ней в погоню. Хотя все эти страхи явно выходят за рамки юношеской неуравновешенности (и отдают паранойей), с натяжкой они могли бы быть истолкованы как боязнь осуждения со стороны окружающих. Однако если бы дело обстояло именно так, и речь шла бы лишь о внутренних запретах морального плана или о боязни прослыть среди обитателей студенческого городка развратницей, то почему бы Майре просто-напросто не отдаться на вполне законных основаниях своему собственному жениху? Тогда угрызения совести и страх перед возможным разоблачением утратили бы всякий смысл. Почему же, в таком случае, на месте Керка вдруг оказался Гомер?
Может быть, девушка внезапно влюбилась в молодого поэта? Она расслышала детский гомон в шелесте цветов и разглядела волшебство поля при лунном освещении, конечно же, подпав под его поэтические чары. Мало того, поэтический дар был не единственным и даже не главным его преимуществом перед Керком. Гомер вдруг стал для Майры воплощением мужского начала, которого, как оказалось, она в своей психосексуальной ретардации (задержке развития) до сих пор не воспринимала ни в ком, – ни в парнях, на свидание с которыми исправно ходила, ни в своём женихе. Но если дело обстоит именно так, если девушка вдруг влюбилась в Гомера, то почему же она так сразу его оставила, вернувшись к Керку?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139
– Мне хочется показать вам поле – то, про которое стихи.
До поля было недалеко”.
Юноша помог ей перелезть через ограду и крепко прижал к себе.
“–Вот оно, поле, – сказал он. – Поле голубых детей.
И правда, по всему полю танцевали голубые цветы. Они клонились под набегающим ветерком – голубые волны бежали по полю с тихим шёпотом, и, казалось, это приглушённые, едва слышные вскрики играющей детворы. <…>
И она крепче охватила плечи юноши. Он был ей почти чужой. Ведь до этой ночи она даже не рассмотрела его толком; и всё-таки сейчас он был ей невыразимо близок никогда не было у неё человека ближе его. <…>
У неё перехватило дыхание, губы раскрылись, и она опустилась навзничь меж шепчущихся голубых цветов.
А потом у неё достало здравого смысла понять, что всё это совершенно безнадёжно. Она отослала Гомеру его стихи, приложив к ним коротенькую записку. Записка вышла неожиданно официальной и напыщенной – может быть, потому, что она смертельно боялась самоё себя, когда её писала. Майра сообщала Гомеру, что у неё есть жених, Керк Эббот, и они собираются летом обвенчаться; объяснила, что незачем, невозможно длить то прекрасное, но обречённое гибели, что свершилось минувшей ночью в поле.
Она увидела его ещё один только раз. Он шёл по студенческому городку с этой своей приятельницей Гертой – долговязой, нескладной девицей в очках с толстыми стёклами. Повиснув на руке у Гомера, Герта вся сотрясалась от нелепо пронзительного хохота, и хоть его было слышно за несколько кварталов, смех этот был не похож на настоящий.
В августе Майра и Керк поженились. <…> Они жили в малогабаритной квартирке и были умеренно счастливы. Теперь ею редко овладевало беспокойство. И стихов она больше не писала. Жизнь казалась ей полной и без них”.
Только однажды через несколько лет после свадьбы, оставив мужу записку, что отлучилась из дома всего на пару часов, Майра на машине поехала к заветному полю. Это случилось поздней весной. “Поле было совсем такое, каким запомнилось ей. Торопливо шла она по цветам и вдруг разрыдалась, упала среди них на колени. Плакала долго, чуть ли не час, потом поднялась, тщательно отряхнула чулки и юбку. Она снова была совершенно спокойна, вполне владела собой. Майра пошла обратно к машине. Теперь она знала: больше эта нелепая выходка не повторится. Последние часы её тревожной юности остались позади”.
Последние слова рассказа – подсказка читателям: в чём, собственно, им надо искать причину той странной сердечной смуты, что прежде так мучила Майру. Теннесси Уильямс полагает, что всё дело в причудах юности, тревожно переживаемой многими людьми. В чём-то он, конечно же, прав: юность – пора мятежная и тревожная, ей свойственны и резкие перепады настроения,
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слёзы, и любовь.
Однако страхи героини рассказа, и, главное, её поведение, не вписываются в рамки обычной юношеской эмоциональной неуравновешенности. Кто скажет, какой поступок Майры логичен, а какой – нет? Когда она совершила нелепую выходку – когда поехала рыдать на поле “голубых детей”; или когда отдалась почти незнакомому юноше, а не своему жениху; или когда послала Гомеру прощальную записку, а сама вернулась к Керку?!
Кое-что проясняется, если, вопреки уверениям Теннесси Уильямса, предположить, что не сама по себе мятежная юность выбивала из колеи героиню его рассказа, а что её мучил вполне конкретный страх перед первой в её жизни половой близостью. Такое объяснение делает многие странности девушки хотя бы отчасти понятными.
Вспомним, что Майра, вопреки протестам Керка, охотно ходила на все свидания, кто бы из случайных знакомых её не позвал. Она не собиралась отдаваться никому из них, и потому эти встречи не возбуждали в ней страха, а, напротив, смягчали её нервное напряжение. Говоря на профессиональном языке сексологии, Майра всякий раз убеждалась в том, что с платоническим влечением к лицам противоположного пола у неё всё в порядке. Тем самым, девушка подавляла внутреннюю тревогу по поводу отсутствия у неё зрелого сексуального влечения и желания реализовать половую близость. Когда же она вдруг постигла суть своей проблемы, её охватило чувство счастья, переходящее в экстаз; правда, экстаз тут же сменился неукротимым нервным ознобом.
И вот, наконец, дефлорация стала свершившимся фактом. Мучительное беспокойство Майры растаяло как дым. Она превратилась в совсем иного, чем прежде, человека. Ушли, наконец, страхи и тревоги; но при этом пропал и интерес к поэзии.
Сомнений нет, предположение о возможной сексуальной природе переживаний девушки попадает точно в цель. Но, и разгадав причину её тревог и страхов, мы всё же остаёмся с массой нерешённых вопросов.
Странно, прежде всего, то, что девушка боялась не дефлорации, а половой близости как таковой, хотя, судя по всему, никакого негативного опыта по этой части у неё не было. Может быть, всё дело в усвоенных ею моральных принципах, которые ей предстояло нарушить? Или в боязни разоблачения – мол, люди “меня застукают” и осудят за аморальное поведение? На это, казалось бы, указывает содержание её страхов. Когда ноги сами несли её к месту, где она должна была расстаться со своей невинностью, девушку преследовал необычный страх. Ей чудились шаровидные головы соглядатаев, пронзительные голоса, готовые вот-вот поднять тревогу, толпы недругов, намеренных устремиться за ней в погоню. Хотя все эти страхи явно выходят за рамки юношеской неуравновешенности (и отдают паранойей), с натяжкой они могли бы быть истолкованы как боязнь осуждения со стороны окружающих. Однако если бы дело обстояло именно так, и речь шла бы лишь о внутренних запретах морального плана или о боязни прослыть среди обитателей студенческого городка развратницей, то почему бы Майре просто-напросто не отдаться на вполне законных основаниях своему собственному жениху? Тогда угрызения совести и страх перед возможным разоблачением утратили бы всякий смысл. Почему же, в таком случае, на месте Керка вдруг оказался Гомер?
Может быть, девушка внезапно влюбилась в молодого поэта? Она расслышала детский гомон в шелесте цветов и разглядела волшебство поля при лунном освещении, конечно же, подпав под его поэтические чары. Мало того, поэтический дар был не единственным и даже не главным его преимуществом перед Керком. Гомер вдруг стал для Майры воплощением мужского начала, которого, как оказалось, она в своей психосексуальной ретардации (задержке развития) до сих пор не воспринимала ни в ком, – ни в парнях, на свидание с которыми исправно ходила, ни в своём женихе. Но если дело обстоит именно так, если девушка вдруг влюбилась в Гомера, то почему же она так сразу его оставила, вернувшись к Керку?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139