Только тогда она шевельнулась.
Опустила руку и коснулась его головы. Я закрыл дверь и вернулся к камину. Я взял оба письма и бросил их в огонь.
– И это бесполезно, – проговорила она, – мы оба помним, что он сказал.
– Я могу забыть, – сказал я, – если вы тоже забудете. В огне есть особая, очистительная сила. Ничего не останется. Пепел не в счет.
– Если бы вы были хоть немного старше, – сказала она, – или ваша жизнь была бы иной, если бы вы были кем угодно, но не тем, кто вы есть, и не любили бы его так сильно, я поговорила бы с вами об этих письмах и об Эмброзе. Но не стану; уж лучше я смирюсь с вашим осуждением. В конце концов, это проще для нас обоих. Если позволите мне остаться до понедельника, в понедельник я уеду, и вам больше никогда не придется вспоминать обо мне.
Хоть это и не входило в ваши намерения, вчера вечером и сегодня я была глубоко счастлива. Благодарю вас, Филипп.
Я разворошил угли сапогом, и пепел рассыпался.
– Я не осуждаю вас, – сказал я. – Все вышло не так, как я думал и рассчитывал. Я не могу ненавидеть женщину, которой не существует.
– Но я существую, существую!
– Вы не та женщина, которую я ненавидел. И этим все сказано.
Она продолжала гладить Дона по голове.
– Та женщина, – сказала она, – которую вы рисовали в своем воображении, обрела конкретные черты, когда вы прочли письма или раньше?
Я на минуту задумался, а затем излил в потоке слов все, что было у меня на душе. К чему копить злобу?
– Раньше, – медленно проговорил я. – В каком-то смысле я испытал облегчение, когда пришли эти письма. Они дали причину ненавидеть вас. До этого у меня не было никаких оснований, и мне было стыдно.
– Стыдно? Почему?
– Потому что нет ничего столь саморазрушительного, нет чувства столь же презренного, как ревность.
– Вы ревновали…
– Да. Как ни странно, теперь я могу признаться. С самого начала, как только он сообщил мне о своей женитьбе. Может быть, даже раньше возникла какая-то тень подозрения. Не знаю. Все ждали, что я обрадуюсь также, как они, но это было невозможно. Должно быть, вы сочтете мою ревность бурной и нелепой. Как ревность избалованного ребенка. Возможно, я таким и был, да и сейчас такой. Беда моя в том, что в целом мире я никого не знал и не любил, кроме Эмброза.
Теперь я размышлял вслух, не заботясь, что обо мне подумают. Я облекал в слова то, в чем прежде не признавался даже самому себе.
– Не было ли это и его бедой? – сказала она.
– О чем вы?
Она сняла руку с головы Дона и, опершись локтями о колени, положила подбородок на ладони.
– Вам только двадцать четыре года, – сказала она, – у вас вся жизнь впереди, возможно, годы счастья, конечно, семейного счастья с любимой женой, с детьми. Ваша любовь к Эмброзу не уменьшится, но постепенно займет надлежащее место. Как всякая любовь сына к отцу. Ему это было не суждено. Он слишком поздно женился.
Я опустился на одно колено перед огнем и раскурил трубку. Я и не подумал просить разрешения. Я знал, что она не будет возражать.
– Почему – слишком поздно? – спросил я.
– Ему было сорок три, когда два года назад он приехал во Флоренцию и я впервые увидела его. Вы знаете, как он выглядел, как говорил, знаете его привычки, его улыбку. Вы были с ним с младенчества. Но вам не дано знать, какое впечатление все это произвело на женщину, которая не была счастлива, которая знала мужчин – мужчин, так не похожих на него.
Я ничего не сказал, но, думаю, понял.
– Не знаю, что его привлекло во мне, но что-то, видимо, привлекло, – сказала она. – Такие вещи необъяснимы. Кто может сказать, почему именно этот мужчина любит именно эту женщину, какие причудливые химические соединения в крови влекут нас друг к другу? Мне, одинокой, мятущейся, пережившей слишком много душевных потрясений, он явился как спаситель, посланный в ответ на молитву. Такой сильный и такой нежный, чуждый малейшего самомнения, – я никогда не встречала ничего подобного. Это было откровение.
Я знаю, чем он был для меня. Но чем была для него я…
Она замолчала и, слегка нахмурясь, смотрела в огонь. Пальцы ее вновь вертели кольцо на левой руке.
– Он был похож на спящего, который неожиданно проснулся и увидел мир, – продолжала она, – всю его красоту и всю печаль. Голод и жажду. Все, чего он никогда не знал, о чем никогда не думал, предстало перед ним в преувеличенном виде, воплотилось в одном-единственном человеке, которым случайно или по воле судьбы, если вам угодно, оказалась я. Райнальди – которого он ненавидел, вероятно, так же, как вы, – однажды сказал мне, что я открыла ему глаза, как иным открывает глаза религия. Его охватила такая же одержимость. Но человек, приобщившийся к религии, может уйти в монастырь и целыми днями молиться перед образом Богоматери в алтаре. Она сделана из гипса и не меняется. С женщинами не так, Филипп. Их настроения меняются со сменой дня и ночи, иногда даже с часа на час, как и настроение мужчины. Мы люди, и это наш недостаток.
Я не понял, что она имела в виду, говоря о религии. На память мне пришел только старик Исайя из Сент-Блейзи, который заделался методистом и ходил босиком, проповедуя на улицах. Он взывал к Иегове и говорил, что и сам он, и все остальные – жалкие грешники в глазах Всевышнего и нам надо неустанно стучаться во врата Нового Иерусалима. Я не видел решительно никакой связи между подобными действиями и Эмброзом. У католиков, конечно, все по-другому. Наверное, она имеет в виду, что Эмброз относился к ней как к кумиру из Десяти заповедей. «Не поклоняйся богам их, и не служи им, и не подражай делам их».
– Вы хотели сказать, что он ждал от вас слишком многого? – спросил я.
– Возвел вас на некий пьедестал?
– Нет, – ответила она. – После моей горькой жизни я с радостью согласилась бы на пьедестал. Нимб – прекрасная вещь, если его можно иногда снимать и становиться человеком.
– Но что же тогда?
Она вздохнула и уронила руки. Ее лицо неожиданно сделалось усталым. Она откинулась на спинку кресла и, положив голову на подушку, закрыла глаза.
– Обретение религии не всегда способствует совершенствованию человека, – сказала она. – То, что у Эмброза открылись глаза на мир, не помогло ему.
Изменилась его сущность.
Ее голос звучал утомленно и непривычно глухо. Если я говорил с ней, как на исповеди, – может быть, и она была не менее откровенна. Она полулежала в кресле, прикрыв глаза руками.
– Изменилась? – спросил я. – Но как?
Сердце у меня упало – такое мы испытываем в детстве, когда вдруг узнаем о смерти, зле или жестокости.
– Позднее врачи говорили мне, – сказала она, – что из-за болезни он утратил контроль над собой, что свойства характера, дремавшие на протяжении всей его жизни, под влиянием боли и страха поднялись на поверхность. Встреча со мной принесла ему краткое мгновение экстаза… и катастрофу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Опустила руку и коснулась его головы. Я закрыл дверь и вернулся к камину. Я взял оба письма и бросил их в огонь.
– И это бесполезно, – проговорила она, – мы оба помним, что он сказал.
– Я могу забыть, – сказал я, – если вы тоже забудете. В огне есть особая, очистительная сила. Ничего не останется. Пепел не в счет.
– Если бы вы были хоть немного старше, – сказала она, – или ваша жизнь была бы иной, если бы вы были кем угодно, но не тем, кто вы есть, и не любили бы его так сильно, я поговорила бы с вами об этих письмах и об Эмброзе. Но не стану; уж лучше я смирюсь с вашим осуждением. В конце концов, это проще для нас обоих. Если позволите мне остаться до понедельника, в понедельник я уеду, и вам больше никогда не придется вспоминать обо мне.
Хоть это и не входило в ваши намерения, вчера вечером и сегодня я была глубоко счастлива. Благодарю вас, Филипп.
Я разворошил угли сапогом, и пепел рассыпался.
– Я не осуждаю вас, – сказал я. – Все вышло не так, как я думал и рассчитывал. Я не могу ненавидеть женщину, которой не существует.
– Но я существую, существую!
– Вы не та женщина, которую я ненавидел. И этим все сказано.
Она продолжала гладить Дона по голове.
– Та женщина, – сказала она, – которую вы рисовали в своем воображении, обрела конкретные черты, когда вы прочли письма или раньше?
Я на минуту задумался, а затем излил в потоке слов все, что было у меня на душе. К чему копить злобу?
– Раньше, – медленно проговорил я. – В каком-то смысле я испытал облегчение, когда пришли эти письма. Они дали причину ненавидеть вас. До этого у меня не было никаких оснований, и мне было стыдно.
– Стыдно? Почему?
– Потому что нет ничего столь саморазрушительного, нет чувства столь же презренного, как ревность.
– Вы ревновали…
– Да. Как ни странно, теперь я могу признаться. С самого начала, как только он сообщил мне о своей женитьбе. Может быть, даже раньше возникла какая-то тень подозрения. Не знаю. Все ждали, что я обрадуюсь также, как они, но это было невозможно. Должно быть, вы сочтете мою ревность бурной и нелепой. Как ревность избалованного ребенка. Возможно, я таким и был, да и сейчас такой. Беда моя в том, что в целом мире я никого не знал и не любил, кроме Эмброза.
Теперь я размышлял вслух, не заботясь, что обо мне подумают. Я облекал в слова то, в чем прежде не признавался даже самому себе.
– Не было ли это и его бедой? – сказала она.
– О чем вы?
Она сняла руку с головы Дона и, опершись локтями о колени, положила подбородок на ладони.
– Вам только двадцать четыре года, – сказала она, – у вас вся жизнь впереди, возможно, годы счастья, конечно, семейного счастья с любимой женой, с детьми. Ваша любовь к Эмброзу не уменьшится, но постепенно займет надлежащее место. Как всякая любовь сына к отцу. Ему это было не суждено. Он слишком поздно женился.
Я опустился на одно колено перед огнем и раскурил трубку. Я и не подумал просить разрешения. Я знал, что она не будет возражать.
– Почему – слишком поздно? – спросил я.
– Ему было сорок три, когда два года назад он приехал во Флоренцию и я впервые увидела его. Вы знаете, как он выглядел, как говорил, знаете его привычки, его улыбку. Вы были с ним с младенчества. Но вам не дано знать, какое впечатление все это произвело на женщину, которая не была счастлива, которая знала мужчин – мужчин, так не похожих на него.
Я ничего не сказал, но, думаю, понял.
– Не знаю, что его привлекло во мне, но что-то, видимо, привлекло, – сказала она. – Такие вещи необъяснимы. Кто может сказать, почему именно этот мужчина любит именно эту женщину, какие причудливые химические соединения в крови влекут нас друг к другу? Мне, одинокой, мятущейся, пережившей слишком много душевных потрясений, он явился как спаситель, посланный в ответ на молитву. Такой сильный и такой нежный, чуждый малейшего самомнения, – я никогда не встречала ничего подобного. Это было откровение.
Я знаю, чем он был для меня. Но чем была для него я…
Она замолчала и, слегка нахмурясь, смотрела в огонь. Пальцы ее вновь вертели кольцо на левой руке.
– Он был похож на спящего, который неожиданно проснулся и увидел мир, – продолжала она, – всю его красоту и всю печаль. Голод и жажду. Все, чего он никогда не знал, о чем никогда не думал, предстало перед ним в преувеличенном виде, воплотилось в одном-единственном человеке, которым случайно или по воле судьбы, если вам угодно, оказалась я. Райнальди – которого он ненавидел, вероятно, так же, как вы, – однажды сказал мне, что я открыла ему глаза, как иным открывает глаза религия. Его охватила такая же одержимость. Но человек, приобщившийся к религии, может уйти в монастырь и целыми днями молиться перед образом Богоматери в алтаре. Она сделана из гипса и не меняется. С женщинами не так, Филипп. Их настроения меняются со сменой дня и ночи, иногда даже с часа на час, как и настроение мужчины. Мы люди, и это наш недостаток.
Я не понял, что она имела в виду, говоря о религии. На память мне пришел только старик Исайя из Сент-Блейзи, который заделался методистом и ходил босиком, проповедуя на улицах. Он взывал к Иегове и говорил, что и сам он, и все остальные – жалкие грешники в глазах Всевышнего и нам надо неустанно стучаться во врата Нового Иерусалима. Я не видел решительно никакой связи между подобными действиями и Эмброзом. У католиков, конечно, все по-другому. Наверное, она имеет в виду, что Эмброз относился к ней как к кумиру из Десяти заповедей. «Не поклоняйся богам их, и не служи им, и не подражай делам их».
– Вы хотели сказать, что он ждал от вас слишком многого? – спросил я.
– Возвел вас на некий пьедестал?
– Нет, – ответила она. – После моей горькой жизни я с радостью согласилась бы на пьедестал. Нимб – прекрасная вещь, если его можно иногда снимать и становиться человеком.
– Но что же тогда?
Она вздохнула и уронила руки. Ее лицо неожиданно сделалось усталым. Она откинулась на спинку кресла и, положив голову на подушку, закрыла глаза.
– Обретение религии не всегда способствует совершенствованию человека, – сказала она. – То, что у Эмброза открылись глаза на мир, не помогло ему.
Изменилась его сущность.
Ее голос звучал утомленно и непривычно глухо. Если я говорил с ней, как на исповеди, – может быть, и она была не менее откровенна. Она полулежала в кресле, прикрыв глаза руками.
– Изменилась? – спросил я. – Но как?
Сердце у меня упало – такое мы испытываем в детстве, когда вдруг узнаем о смерти, зле или жестокости.
– Позднее врачи говорили мне, – сказала она, – что из-за болезни он утратил контроль над собой, что свойства характера, дремавшие на протяжении всей его жизни, под влиянием боли и страха поднялись на поверхность. Встреча со мной принесла ему краткое мгновение экстаза… и катастрофу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94