от службы к службе — по сумрачным коридорам, уставленным древними статуями из разграбленных храмов языческих Греции и Рима; он никогда не выходит на солнце, хотя летом в Риме так много солнца, что даже камни истекают потом. Иногда солнечный луч проникает через трещину в потолке или сквозь распахнутое окно, но свет солнца больше не обжигает его. Он перестал верить в добро и зло; свет не убивает его, ночь — не питает. Он повидал столько тьмы в человечьих сердцах, и их глупые суеверия над ним больше не властны.
За час до рассвета он оседает росой на холодный мрамор; принимает знакомый облик, подходит к кровати на цыпочках. Запах от спящих евнухов совсем не похож на запах, что исходит от постелей полноценных мужчин. Воздух невинный и чистый — в нем нет феромонов эрекции. Нет и запаха излитого семени, засыхающего на простынях. Их сон тих и сладок. Их сон — как лимб для некрещеных. Эрколино на миг замирает в свечении предрассветных сумерек. Он уже обрел облик, но облик еще не наполнился плотью. И именно в это зыбкое мгновение на него вдруг набрасывается Гульельмо. Руки кастрата прикасаются к ледяной плоти, и он тут же отдергивает их прочь.
— Эрколино! Эрколино! — говорит хорист. — Я следил за тобой по ночам. Кардинал дель Монте мне платит. Он хочет знать о тебе все.
— Тебе не надо за мной следить. За мной вообще трудно следить.
— Я видел, как ты заходил в дом художника, от которого лучше держаться подальше, как я тебя предупреждал. Я залез по стене и заглянул в окно. Я видел, как ты пьешь его кровь... что это значит? Я ни разу не видел, чтобы ты ел или пил. Эрколино, ты — не человек, правда?
— Караваджо зовет меня своим ангелом смерти. Но это все — только воображение. Я — тот, кем меня делают люди.
— Я слышал о подобных тебе существах. Ты — бессмертный. Ты жил еще до того, как Господь наш Иисус снизошел на землю. Когда ты забираешь у человека всю кровь, он тоже становится бессмертным.
— Что-то здесь правда, а что-то — нет, — говорит Эрколино Серафини, думая о том, как художник мешал свою кровь с красками на мольберте, как он втирал свою душу в картину.
— Я тоже хочу быть бессмертным, Эрколино. Сделай меня бессмертным.
— Ты не знаешь, о чем ты просишь.
— А мне кажется, знаю. Я думаю, ты — вампир. Я видел, как ты пил кровь из пальцев художника, и он замирал в экстазе. В тебе есть что-то дьявольское, сатанинское. Такая нечеловеческая красота может происходить только от зла — посланная в наш мир, дабы искушать людей. Я не прав?
— На самом деле ты в это не веришь, Гульельмо. — Хотя в комнате очень темно, мальчик видит все очень четко — как видят создания, порожденные тьмой. Для него комната освещается мягким размытым свечением, у которого нет никакого источника. Гульельмо уверен, что сумрак скрывает его лицо, скрывает его эмоции. Но мальчик-вампир все видит. Он видит сомнение во взгляде хориста. Эрколино знает, что его новый друг что-то видел, но не понял того, что видел, и для него это все — страх, и смятение, и томление — полузабытое, смутное — из тех времен, когда его еще не лишили мужского естества. — Я не могу возвратить тебе то, что у тебя отняли, — говорит Эрколино.
— Я не хочу ничего возвращать, — говорит Гульельмо, но мальчик-вампир знает, что это ложь. — Я хочу быть таким, как ты. А если нельзя, тогда я сделаю так, чтобы тебе было больно и плохо.
— Мне нельзя сделать больно, — говорит мальчик-вампир. Но это тоже — ложь. Уже более века — ложь.
* * *
• дети ночи •
Юниверсал-Сити, Стадио-Сити, Шерман Оакс, Северный Голливуд, Ван Найс, Реседа, Вудленд-Хиллз, Вест-Хиллз, Миссион-Хиллз, Гранада-Хиллз, холмы, холмы, холмы, холмы, одни мудацкие холмы.
Пи-Джею все равно не удалось полностью избежать этого цирка на тему Тимми Валентайна. Когда Брайен привез его домой, он занялся одной большой картиной, которую надо было закончить к завтрашней ярмарке — заказ от одного фонда, который платит весьма неплохие деньги, если художник происходит от правильного этнического меньшинства. Картина была просто ужасной, но в ней были все образы и мотивы, необходимые для либерального художественного истеблишмента, отягощенного чувством вины перед несправедливо униженным коренным населением. Это было монументальное полотно с изображением суровых гор с поселениями индейцев пуэбло, которые ломаются под громадным и страшным, хотя и призрачным бурильным молотком. На переднем плане — воющий волк. На заднем плане — небеса в огне. Такое ощущение, что картина заполнила собой всю спальню.
В принципе возни было немного. Так... пара финальных мазков... блики в глазах у волка. Но пока Пи-Джей работал, ему представлялась другая картина, скрытая за его образами... в языках пламени, в трещинах в камне, в лабиринтах пещер пуэбло... совсем другой образ... человеческое лицо. Лицо мальчика, насмешливое и злое... мальчика с жаждой крови в глазах. Оно было видно, если слегка отстраниться — и тогда линии скал и мазки-завитки огня складывались в лицо. Да. Ошибки быть не могло.
— Тимми, зачем ты меня преследуешь? — прошептал Пи-Джей.
Он вдруг понял, что ему очень не хочется держать, эту картину дома. Она была не закончена, но это уже не имело значения. Заказчика не волновало художественное исполнение; его волновала исключительно политкорректность. Пи-Джей решил не заканчивать полотно, а просто залить его лаком-фиксатором — так, как есть. На самом деле ему хотелось избавиться от картины как можно скорее — прямо сейчас. С чего бы вдруг его так проняло? Он использовал целый баллончик лака и выкинул его в мусорку. Он старался не смотреть на картину. Она вызывала у него какое-то странное отвращение, даже гадливость. Причем это чувство шло не изнутри, а как будто снаружи — извне.
Пи-Джей вышел в гостиную. У него было странное чувство, как будто призрачное лицо, проступающее на картине, следит за ним взглядом. Давно он так не боялся. В последний раз ему было так же страшно в тот день, когда он пережил кошмарный сон, в котором его принудили принять на себя роль ма'айтопса, священного гермафродита.
Галерея работает до полуночи! У него еще будет время отвезти картину. Это было поспешное, опрометчивое решение: избавиться от видения, вместо того чтобы противостоять ему и научиться от него чему-то полезному. Но ему было страшно. По-настоящему страшно. Так страшно, что даже мурашки бежали по телу. Может быть, самое лучшее — разрезать ее на кусочки и выкинуть в мусор, подумал он. Но тогда он потеряет деньги. Причем неплохие деньги. Хватит, чтобы платить за квартиру пять месяцев. Он вернулся в спальню. Обычно там пахло терпентинным маслом — такой слабый, едва уловимый, но постоянный запах, — а теперь к этому запаху примешивался другой, новый... неприятный, удушливый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
За час до рассвета он оседает росой на холодный мрамор; принимает знакомый облик, подходит к кровати на цыпочках. Запах от спящих евнухов совсем не похож на запах, что исходит от постелей полноценных мужчин. Воздух невинный и чистый — в нем нет феромонов эрекции. Нет и запаха излитого семени, засыхающего на простынях. Их сон тих и сладок. Их сон — как лимб для некрещеных. Эрколино на миг замирает в свечении предрассветных сумерек. Он уже обрел облик, но облик еще не наполнился плотью. И именно в это зыбкое мгновение на него вдруг набрасывается Гульельмо. Руки кастрата прикасаются к ледяной плоти, и он тут же отдергивает их прочь.
— Эрколино! Эрколино! — говорит хорист. — Я следил за тобой по ночам. Кардинал дель Монте мне платит. Он хочет знать о тебе все.
— Тебе не надо за мной следить. За мной вообще трудно следить.
— Я видел, как ты заходил в дом художника, от которого лучше держаться подальше, как я тебя предупреждал. Я залез по стене и заглянул в окно. Я видел, как ты пьешь его кровь... что это значит? Я ни разу не видел, чтобы ты ел или пил. Эрколино, ты — не человек, правда?
— Караваджо зовет меня своим ангелом смерти. Но это все — только воображение. Я — тот, кем меня делают люди.
— Я слышал о подобных тебе существах. Ты — бессмертный. Ты жил еще до того, как Господь наш Иисус снизошел на землю. Когда ты забираешь у человека всю кровь, он тоже становится бессмертным.
— Что-то здесь правда, а что-то — нет, — говорит Эрколино Серафини, думая о том, как художник мешал свою кровь с красками на мольберте, как он втирал свою душу в картину.
— Я тоже хочу быть бессмертным, Эрколино. Сделай меня бессмертным.
— Ты не знаешь, о чем ты просишь.
— А мне кажется, знаю. Я думаю, ты — вампир. Я видел, как ты пил кровь из пальцев художника, и он замирал в экстазе. В тебе есть что-то дьявольское, сатанинское. Такая нечеловеческая красота может происходить только от зла — посланная в наш мир, дабы искушать людей. Я не прав?
— На самом деле ты в это не веришь, Гульельмо. — Хотя в комнате очень темно, мальчик видит все очень четко — как видят создания, порожденные тьмой. Для него комната освещается мягким размытым свечением, у которого нет никакого источника. Гульельмо уверен, что сумрак скрывает его лицо, скрывает его эмоции. Но мальчик-вампир все видит. Он видит сомнение во взгляде хориста. Эрколино знает, что его новый друг что-то видел, но не понял того, что видел, и для него это все — страх, и смятение, и томление — полузабытое, смутное — из тех времен, когда его еще не лишили мужского естества. — Я не могу возвратить тебе то, что у тебя отняли, — говорит Эрколино.
— Я не хочу ничего возвращать, — говорит Гульельмо, но мальчик-вампир знает, что это ложь. — Я хочу быть таким, как ты. А если нельзя, тогда я сделаю так, чтобы тебе было больно и плохо.
— Мне нельзя сделать больно, — говорит мальчик-вампир. Но это тоже — ложь. Уже более века — ложь.
* * *
• дети ночи •
Юниверсал-Сити, Стадио-Сити, Шерман Оакс, Северный Голливуд, Ван Найс, Реседа, Вудленд-Хиллз, Вест-Хиллз, Миссион-Хиллз, Гранада-Хиллз, холмы, холмы, холмы, холмы, одни мудацкие холмы.
Пи-Джею все равно не удалось полностью избежать этого цирка на тему Тимми Валентайна. Когда Брайен привез его домой, он занялся одной большой картиной, которую надо было закончить к завтрашней ярмарке — заказ от одного фонда, который платит весьма неплохие деньги, если художник происходит от правильного этнического меньшинства. Картина была просто ужасной, но в ней были все образы и мотивы, необходимые для либерального художественного истеблишмента, отягощенного чувством вины перед несправедливо униженным коренным населением. Это было монументальное полотно с изображением суровых гор с поселениями индейцев пуэбло, которые ломаются под громадным и страшным, хотя и призрачным бурильным молотком. На переднем плане — воющий волк. На заднем плане — небеса в огне. Такое ощущение, что картина заполнила собой всю спальню.
В принципе возни было немного. Так... пара финальных мазков... блики в глазах у волка. Но пока Пи-Джей работал, ему представлялась другая картина, скрытая за его образами... в языках пламени, в трещинах в камне, в лабиринтах пещер пуэбло... совсем другой образ... человеческое лицо. Лицо мальчика, насмешливое и злое... мальчика с жаждой крови в глазах. Оно было видно, если слегка отстраниться — и тогда линии скал и мазки-завитки огня складывались в лицо. Да. Ошибки быть не могло.
— Тимми, зачем ты меня преследуешь? — прошептал Пи-Джей.
Он вдруг понял, что ему очень не хочется держать, эту картину дома. Она была не закончена, но это уже не имело значения. Заказчика не волновало художественное исполнение; его волновала исключительно политкорректность. Пи-Джей решил не заканчивать полотно, а просто залить его лаком-фиксатором — так, как есть. На самом деле ему хотелось избавиться от картины как можно скорее — прямо сейчас. С чего бы вдруг его так проняло? Он использовал целый баллончик лака и выкинул его в мусорку. Он старался не смотреть на картину. Она вызывала у него какое-то странное отвращение, даже гадливость. Причем это чувство шло не изнутри, а как будто снаружи — извне.
Пи-Джей вышел в гостиную. У него было странное чувство, как будто призрачное лицо, проступающее на картине, следит за ним взглядом. Давно он так не боялся. В последний раз ему было так же страшно в тот день, когда он пережил кошмарный сон, в котором его принудили принять на себя роль ма'айтопса, священного гермафродита.
Галерея работает до полуночи! У него еще будет время отвезти картину. Это было поспешное, опрометчивое решение: избавиться от видения, вместо того чтобы противостоять ему и научиться от него чему-то полезному. Но ему было страшно. По-настоящему страшно. Так страшно, что даже мурашки бежали по телу. Может быть, самое лучшее — разрезать ее на кусочки и выкинуть в мусор, подумал он. Но тогда он потеряет деньги. Причем неплохие деньги. Хватит, чтобы платить за квартиру пять месяцев. Он вернулся в спальню. Обычно там пахло терпентинным маслом — такой слабый, едва уловимый, но постоянный запах, — а теперь к этому запаху примешивался другой, новый... неприятный, удушливый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116