Кто это, интересно, думает мальчик-вампир, и как он попал в кардинальскую ложу. Похоже, его потрепанный вид ничуть его не смущает.
— Не смотри на него, — настойчивый шепот Гульельмо.
Слишком поздно. Они уже увидели друг друга.
Все встают. Священник читает из «Откровения Иоанна Богослова». Сбивчивая напыщенная латынь без всякой грамматики. Мальчик-вампир хорошо помнит, каким этот язык был раньше — строгим, выверенным, ритмичным — в устах искателей удовольствий в Байи; в обреченных Помпеях; во дворце императора Тита.
— Отвернись! — говорит Гульельмо. — Не стоит тебе привлекать внимание сера Караваджо.
Они смотрят друг другу в глаза. Мальчик знает, что видит мужчина: ребенка, податливого и уступчивого, лист девственного пергамента, — все смертные видят его таким. Он не отводит взгляд. Опять звучит музыка — гимн «Ave Maris Stella». Эрколино не присоединяется к хору. Он ощутил запах крови. Что-то разбудило в нем голод. Что-то в этом мужчине.
Внезапно мальчик-вампир понимает, почему он такой расхристанный, этот человек. Похоже, он только что дрался. Его рука наскоро перебинтована полоской льна, оторванной от рубашки. Острый запах свежей крови. Запах, который перебивает и запах ладана, и аромат восковых свечей. Неодолимый, влекущий запах. Хвалебная песнь святой Деве звенит под сводами собора; голоса певчих дрожат в той безнадежной отчаянной страсти, которую могут познать только евнухи. Но кардиналы клюют носами. Мальчики-служки одурманены ароматом курящихся благовоний. Эрколино кажется, что здесь только двое по-настоящему живых — Караваджо и он сам. Между желанием и исполнением не проходит и доли секунды. Эрколино превращается в тонкий туман, туман подплывает к художнику в облаках ароматных курений. Человек продолжает смотреть на то место, где стоял Эрколино. Но сам Эрколино уже подобрался к серу Караваджо. Кошачьи когти рвут повязку. Художник видит лишь темного маленького зверька, который слизывает кровь с его раны. Он закрывает глаза. Улыбается. "Он знает, что это я, — думает Эрколино. — Он знает!"
Он пьет и пьет. Кровь, пролитая в насилии и злобе, — слаще всего; самая кислая кровь — у больных, прикованных к постели. Но эта кровь — яростная, бурлящая. Кровь, приправленная буйством чувств. Кровь художника. Вампир захлебывается ликованием. Его наполняет живое тепло. Он пьет так жадно. Вгрызается в плоть зубами, погружая в разрыв свой шершавый кошачий язычок. Караваджо тихонько мурлычет. Издает резкий вскрик — то ли боли, то ли восторга — и выходит из транса. Он изверг семя. Он опускает руку, чтобы закрыть пятно на штанах. Запах ладана скрывает запах семени, но вампир ощущает его даже сквозь дурманящий аромат свежей крови. Художник быстро оглядывается по сторонам. Кардиналы вроде бы крепко спят; Джезуальдо что-то пишет на клочке пергамента.
Караваджо громко смеется. Кошка мяучит, спрыгивает у него с руки и садится на темный промасленный пол под парчой его камзола.
— Кто ты? — спрашивает художник. В его глазах — ошеломление. Неужели иллюзия сдвинулась? Неужели Караваджо увидел его в его истинном облике? Он опять принимает обличье кошки. Смотрит вверх, прямо в глаза художнику. Мимо этих глаз — в глаза Бога-Отца.
Я кошка, думает он. Я кошка. Но, кажется, Караваджо не убежден. Как такое может быть? Да, такое уже случалось. Несколько раз. Невинные видели сквозь иллюзию. Ребенок, который еще не умеет отделять внутренний мир от внешнего... деревенский дурачок... и больше никто из смертных не может прозреть его истинный облик. Только невинные чистые существа и лесные звери, чье обличье он принимает. Но он знает: художник — отнюдь не невинный.
Кошка отступает в туманную дымку от ладана. Запаниковав, растворяется в клубах дыма и вновь воплощается рядом с Гульельмо, подхватывая «Ave Maris Stella» на середине фразы, плавно вступая в музыку.
«Мне страшно, — думает он. — Я боюсь. Не хочу себя связывать. Когда пьешь чью-то кровь, всегда возникает связь. Связь охотника и добычи, извечный танец любви и смерти. Но с этим человеком я даже не знаю, кто я: охотник или добыча. Мне страшно, — думает он. — Я боюсь».
Но наконец, с украденной жизненной силой, что бурлит в его венах и создает иллюзию тепла, он отдается музыке. Музыка воспаряет ввысь. Музыка позволяет ему притвориться, что он еще не потерял свою душу.
Он поет.
* * *
• кладбище •
Они заехали в «Конрой» и купили роз. Потом поехали в Форест-Лоун. Эйнджел оставил свой плащ в машине, но он по-прежнему был во всем черном. Петра подумала, что ему, наверное, жарко.
От стоянки до могилы Джейсона было достаточно далеко. Они молча прошли мимо помпезных надгробий: мраморных мавзолеев и уменьшенных копий египетских храмов, мимо сказочных замков и «кадиллаков», вырубленных из гранита. На Форест-Лоун похоронено много известных людей. Петра часто задумывалась, что побудило ее согласиться с отцом, когда он предложил ей похоронить Джейсона здесь — на участке, который отец приобретал для себя. Психотерапевт на одном из сеансов предположил, что это было чувство вины — желание дать сыну что-то такое, чего она не давала ему при жизни. Петра уже начала соглашаться, что в этом была доля правды. Но было еще одно немаловажное обстоятельство: у нее тогда не было денег, а отец предложил место совершенно бесплатно.
Поначалу ее раздражало, что Эйнджел напросился поехать с ней. Она боялась, что он будет таким же надутым, несносным и грубым, каким он был с маменькой и агентом; но когда они вышли из отеля, он как будто преобразился. Они были почти как мать с сыном на воскресной прогулке. Они почти не разговаривали, но у нее было стойкое ощущение, что Эйнджел собирается ей сказать что-то очень важное. Но пока он к ней присматривался. Ему было трудно, и она не хотела на него давить — чтобы ничего не испортить. Она не хотела его подвести. Как это было с Джейсоном.
— Ой, смотрите. — Эйнджел показал пальцем на мраморного диплодока, выползающего из моря густого кустарника.
— Это, наверное, могила О'Саллихейна, ирландского палеонтолога, — сказала Петра. — Он умер в прошлом году. — Она делала про него большую статью для «Times»; он был не столько ученым, сколько популяризатором динозавров в прессе и на телевидении. Однажды он даже участвовал в одном ток-шоу с Симоной Арлета, припомнила Петра, когда Симона пыталась связаться с духами вымерших доисторических ящеров, «колдуя» над осколками окаменелой кости... она только не помнила, в каком именно шоу. Может быть, в шоу Леттермана? А может, в каком-то другом.
— Как-то глупо оно все выглядит. Когда я умру, я не хочу, чтобы меня похоронили в таком вот месте. Богатые просто не знают, куда девать деньги.
— Ты вполне можешь сам стать богатым, — сказала Петра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
— Не смотри на него, — настойчивый шепот Гульельмо.
Слишком поздно. Они уже увидели друг друга.
Все встают. Священник читает из «Откровения Иоанна Богослова». Сбивчивая напыщенная латынь без всякой грамматики. Мальчик-вампир хорошо помнит, каким этот язык был раньше — строгим, выверенным, ритмичным — в устах искателей удовольствий в Байи; в обреченных Помпеях; во дворце императора Тита.
— Отвернись! — говорит Гульельмо. — Не стоит тебе привлекать внимание сера Караваджо.
Они смотрят друг другу в глаза. Мальчик знает, что видит мужчина: ребенка, податливого и уступчивого, лист девственного пергамента, — все смертные видят его таким. Он не отводит взгляд. Опять звучит музыка — гимн «Ave Maris Stella». Эрколино не присоединяется к хору. Он ощутил запах крови. Что-то разбудило в нем голод. Что-то в этом мужчине.
Внезапно мальчик-вампир понимает, почему он такой расхристанный, этот человек. Похоже, он только что дрался. Его рука наскоро перебинтована полоской льна, оторванной от рубашки. Острый запах свежей крови. Запах, который перебивает и запах ладана, и аромат восковых свечей. Неодолимый, влекущий запах. Хвалебная песнь святой Деве звенит под сводами собора; голоса певчих дрожат в той безнадежной отчаянной страсти, которую могут познать только евнухи. Но кардиналы клюют носами. Мальчики-служки одурманены ароматом курящихся благовоний. Эрколино кажется, что здесь только двое по-настоящему живых — Караваджо и он сам. Между желанием и исполнением не проходит и доли секунды. Эрколино превращается в тонкий туман, туман подплывает к художнику в облаках ароматных курений. Человек продолжает смотреть на то место, где стоял Эрколино. Но сам Эрколино уже подобрался к серу Караваджо. Кошачьи когти рвут повязку. Художник видит лишь темного маленького зверька, который слизывает кровь с его раны. Он закрывает глаза. Улыбается. "Он знает, что это я, — думает Эрколино. — Он знает!"
Он пьет и пьет. Кровь, пролитая в насилии и злобе, — слаще всего; самая кислая кровь — у больных, прикованных к постели. Но эта кровь — яростная, бурлящая. Кровь, приправленная буйством чувств. Кровь художника. Вампир захлебывается ликованием. Его наполняет живое тепло. Он пьет так жадно. Вгрызается в плоть зубами, погружая в разрыв свой шершавый кошачий язычок. Караваджо тихонько мурлычет. Издает резкий вскрик — то ли боли, то ли восторга — и выходит из транса. Он изверг семя. Он опускает руку, чтобы закрыть пятно на штанах. Запах ладана скрывает запах семени, но вампир ощущает его даже сквозь дурманящий аромат свежей крови. Художник быстро оглядывается по сторонам. Кардиналы вроде бы крепко спят; Джезуальдо что-то пишет на клочке пергамента.
Караваджо громко смеется. Кошка мяучит, спрыгивает у него с руки и садится на темный промасленный пол под парчой его камзола.
— Кто ты? — спрашивает художник. В его глазах — ошеломление. Неужели иллюзия сдвинулась? Неужели Караваджо увидел его в его истинном облике? Он опять принимает обличье кошки. Смотрит вверх, прямо в глаза художнику. Мимо этих глаз — в глаза Бога-Отца.
Я кошка, думает он. Я кошка. Но, кажется, Караваджо не убежден. Как такое может быть? Да, такое уже случалось. Несколько раз. Невинные видели сквозь иллюзию. Ребенок, который еще не умеет отделять внутренний мир от внешнего... деревенский дурачок... и больше никто из смертных не может прозреть его истинный облик. Только невинные чистые существа и лесные звери, чье обличье он принимает. Но он знает: художник — отнюдь не невинный.
Кошка отступает в туманную дымку от ладана. Запаниковав, растворяется в клубах дыма и вновь воплощается рядом с Гульельмо, подхватывая «Ave Maris Stella» на середине фразы, плавно вступая в музыку.
«Мне страшно, — думает он. — Я боюсь. Не хочу себя связывать. Когда пьешь чью-то кровь, всегда возникает связь. Связь охотника и добычи, извечный танец любви и смерти. Но с этим человеком я даже не знаю, кто я: охотник или добыча. Мне страшно, — думает он. — Я боюсь».
Но наконец, с украденной жизненной силой, что бурлит в его венах и создает иллюзию тепла, он отдается музыке. Музыка воспаряет ввысь. Музыка позволяет ему притвориться, что он еще не потерял свою душу.
Он поет.
* * *
• кладбище •
Они заехали в «Конрой» и купили роз. Потом поехали в Форест-Лоун. Эйнджел оставил свой плащ в машине, но он по-прежнему был во всем черном. Петра подумала, что ему, наверное, жарко.
От стоянки до могилы Джейсона было достаточно далеко. Они молча прошли мимо помпезных надгробий: мраморных мавзолеев и уменьшенных копий египетских храмов, мимо сказочных замков и «кадиллаков», вырубленных из гранита. На Форест-Лоун похоронено много известных людей. Петра часто задумывалась, что побудило ее согласиться с отцом, когда он предложил ей похоронить Джейсона здесь — на участке, который отец приобретал для себя. Психотерапевт на одном из сеансов предположил, что это было чувство вины — желание дать сыну что-то такое, чего она не давала ему при жизни. Петра уже начала соглашаться, что в этом была доля правды. Но было еще одно немаловажное обстоятельство: у нее тогда не было денег, а отец предложил место совершенно бесплатно.
Поначалу ее раздражало, что Эйнджел напросился поехать с ней. Она боялась, что он будет таким же надутым, несносным и грубым, каким он был с маменькой и агентом; но когда они вышли из отеля, он как будто преобразился. Они были почти как мать с сыном на воскресной прогулке. Они почти не разговаривали, но у нее было стойкое ощущение, что Эйнджел собирается ей сказать что-то очень важное. Но пока он к ней присматривался. Ему было трудно, и она не хотела на него давить — чтобы ничего не испортить. Она не хотела его подвести. Как это было с Джейсоном.
— Ой, смотрите. — Эйнджел показал пальцем на мраморного диплодока, выползающего из моря густого кустарника.
— Это, наверное, могила О'Саллихейна, ирландского палеонтолога, — сказала Петра. — Он умер в прошлом году. — Она делала про него большую статью для «Times»; он был не столько ученым, сколько популяризатором динозавров в прессе и на телевидении. Однажды он даже участвовал в одном ток-шоу с Симоной Арлета, припомнила Петра, когда Симона пыталась связаться с духами вымерших доисторических ящеров, «колдуя» над осколками окаменелой кости... она только не помнила, в каком именно шоу. Может быть, в шоу Леттермана? А может, в каком-то другом.
— Как-то глупо оно все выглядит. Когда я умру, я не хочу, чтобы меня похоронили в таком вот месте. Богатые просто не знают, куда девать деньги.
— Ты вполне можешь сам стать богатым, — сказала Петра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116