Был рублен косой турецкой саблей во время рукопашной каши под Пленной. Брал Шипку. И воротился из похода в Пресновку при полном банте всех трех наградных степеней — Георгиевским кавалером!
Рассказывать про свои былые бранные походы — в отличку от прочих бывалых в ратных делах людей — дедушка недолюбливал. Ссылался на ослабевшую — за давностью годов — память. Но было похоже на то, что старик опасался стороннего к нему недоверия, и ему было грешно и совестно думать при этом о том, как бы иные — с недоброй подозрительностью — люди не приняли его за выжившего из ума хвастуна...
Дедушка наш был вчистую неграмотным. Но на диво всей станице — вдосталь начитанным. Это он — по слуху. По редкостной от природы памяти. Через громкие чтения зимними вечерами другого деда — Арефия. Соседа нашего. Мы жили с ним — домами с угла на угол — на перекрестке Пожарной улицы и Озерного переулка.
Смолоду наторевший в грамоте и письме почти самоуком, дедушка Арефий выбился потом на действительной службе спервоначалу в полковые каптенармусы, а затем — и в писаря. Впоследствии он даже числился некоторое время письмоводителем в личной канцелярии Се-миреченского генерал-губернатора — весьма просвещенного, говорят, по тем временам человека — Герасима Колпаковского.
А недорогими — в броских, яркокрасочных, нарядных корочках — книжечками ежегодно обзаводился наш книговозлюбитель — впрок, про запас — в пору двух наших зимних станичных ярмарок — Никольской и Афанасьевской, именуемых так в честь табельных престольных дней двоих угодников. Снабжали же его этими книжками одни и те же — давние его дружки — тороватые курганские, ирбитские или шадринские книготорговцы. Мужики расторопные. Продувные. Веселые. Говоруны. Прибаутчики. Краснобаи.
Читывал дедушка Арефий новоприобретенные произведения вслух. Даже и тогда, когда находился в опрятной своей горнице — с геранью на подоконниках — один на один — без слушателей. Читывал — с выражением. Чувствительно. В лицах. И все скопом. Подряд. Без выбору. Без разбору.
Тут были и «Жития святых». Это — про Сергия Радонежского. Симеона Столпника. Варвару Великомученицу. Феодосия и Хевроныо Печерских. А еще — сочинения графа Салиаса —«Пугачевцы» и «Петербургское действо». Потом —«Похождения разбойника Ивана Чуркина». «Трагедия французской королевы Марии Антуанетты, или Царский каприз». Захватывавшие дух у слушателей приключения знаменитого сыщика Шерлока Холмса. «Невинная девственница в омуте разврата». Письмо Льва Толстого императору Николаю II. А также еще и нравоучительные графские сказания — притчи для народа —«Много ли человеку земли нужно?». «Разговор с прохожим». «Свечка». «Сказка про Ивана дурака и двух его братьев».
Попадались под проворную руку дедушки Арефия — в числе этих сочинений — самые разные, спросовые в народе «Песенники». Тут были и «Песни Сибирского казачьего войска». И —«Ухарь-купец». И —«Тройка борзых». И — «Ванька-ключник». И — «Маруся отравилась». А также — не менее расхожие «Письмовники»— образчики различных казенных прошений, шутейных и полюбовных посланий. Поздравительные стихоплете-ния по случаю Дня ангела родителей. Воспитателей. Попечителей. Благодетелей. И тут же — стихотворная матерщина Ивана Баркова. Это малопристойное, разухабисто-складное творение титулованного санкт-петербургского сочинителя сбывалось не в печатном образе — писанным чьим-то залихватским почерком от руки. И курганские коробейники или шадринские офени всу-чали этот товар охочим до него грамотеям полутайно. Втридорога. С подмигиванием. Из-под полы...
Кроме всей этой разномастной книжной рухляди водились у дедушки Арефия и книжки особые. Заветные. Береженые. И хранились они у него наособицу. В походном окованном медными планками полковом сундучке. Под надежным замочком. Это —«Конек-Горбунок», «Князь Серебряный». «Жизнеописание Белого генерала Скобелева». Псалтырь. И стихотворения Ивана Никитина.
Ко множеству читанных Арефием сочинений относился дедушка Клим без особого пыла. Так себе. С прохладцей. В одно ухо влетит, в другое — вылетит. Однако к малогромкому — со старческой хрипотцой — голосу соседа-чтеца прислушивался с неизменной прилежностью и в самых интересных — по его разумению — местах чьего-то там сочинения по-ребячески оживлялся, как бы переживая свою сопричастность к событиям и ге-
роям иной книги. Особенно когда заходила речь про разбойничьи подвиги отважного хвата Ивана Чуркина или про сатанинский нюх пронырливого сыщика Шерлока Холмса.
Между тем страницы из заветного арефьинского пятикнижия — не исключая преисполненные темного и грозного смысла слова Псалтыря — дедушка наш готов был и в сотый раз — как бы внове — слушать с непритворной душевной радостью и многое из этих страниц — не раз слушанное за годы — запоминал назубок. Наизусть. Навеки.
Дедушка — по маминой ветви был он для меня уже и прадедушкой — принимал — и это было не в редкость — самое живое участие в ребяческих наших забавах и невольным старческим досугом своим делился, бывало, с нами легко, радостно и охотно. На печке ли — вьюжными зимними вечерами. Раннею ли весною — в погожую пору — на пригретых солнцепеком наших задворках. В огороде. За баней. Возле наглухо заросшей прошлогодней беленой и полынью, давным-давно повергнутой в прах забвения сохи.
Не одно поколение природных пахарей в семейном нашем роду вскормила хлебом насущным эта малоуклюжая с виду, грубо сработанная из вековой березы прадедовскими умельцами, почерневшая от времени — как допотопный пашенный наш чугунок — сошниковая соха. И дедушка Клим, перепахавший ею за всю некороткую свою жизнь, может быть, немалые тыщи не сосчитанных им десятин родимой земли, почитал теперь былую свою напарницу в заветном и светлом — как причастное таинство в дни гонения — труде. Опершись знаменосной, простроченной матово-серебряным галуном бородой на черемуховый посошок, часто погружался он в круглом одиночестве в сокровенные — невесть о чем — свои думы.
И в самом деле — о чем?
Скорее всего, наверное, об отмерцавшей — как полуугасший, покинутый путником далекий костер в полумглистой вечерней степи — скуповатой на земные радости, не ахти как богатой удачами жизни...
Но как только мы — я, Тронька и Пашка — врывались гурьбой на наши задворки, к насиженному стариковскому месту,— дедушка, словно очнувшись от забытья, мгновенно преображался. Просветлевший, приободрившийся, чудом помолодевший, встречал он нас
с таким непритворным изумлением, будто не виделись мы с ним бог знает как долго и свалились вдруг откуда-то как снег на голову.
Заводной, взбалмошный и властолюбивый наш вожак — Пашка, с ходу же затевая с нами — со мной и Тронькой — яростную игру в бабки, лихо ухитрялся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Рассказывать про свои былые бранные походы — в отличку от прочих бывалых в ратных делах людей — дедушка недолюбливал. Ссылался на ослабевшую — за давностью годов — память. Но было похоже на то, что старик опасался стороннего к нему недоверия, и ему было грешно и совестно думать при этом о том, как бы иные — с недоброй подозрительностью — люди не приняли его за выжившего из ума хвастуна...
Дедушка наш был вчистую неграмотным. Но на диво всей станице — вдосталь начитанным. Это он — по слуху. По редкостной от природы памяти. Через громкие чтения зимними вечерами другого деда — Арефия. Соседа нашего. Мы жили с ним — домами с угла на угол — на перекрестке Пожарной улицы и Озерного переулка.
Смолоду наторевший в грамоте и письме почти самоуком, дедушка Арефий выбился потом на действительной службе спервоначалу в полковые каптенармусы, а затем — и в писаря. Впоследствии он даже числился некоторое время письмоводителем в личной канцелярии Се-миреченского генерал-губернатора — весьма просвещенного, говорят, по тем временам человека — Герасима Колпаковского.
А недорогими — в броских, яркокрасочных, нарядных корочках — книжечками ежегодно обзаводился наш книговозлюбитель — впрок, про запас — в пору двух наших зимних станичных ярмарок — Никольской и Афанасьевской, именуемых так в честь табельных престольных дней двоих угодников. Снабжали же его этими книжками одни и те же — давние его дружки — тороватые курганские, ирбитские или шадринские книготорговцы. Мужики расторопные. Продувные. Веселые. Говоруны. Прибаутчики. Краснобаи.
Читывал дедушка Арефий новоприобретенные произведения вслух. Даже и тогда, когда находился в опрятной своей горнице — с геранью на подоконниках — один на один — без слушателей. Читывал — с выражением. Чувствительно. В лицах. И все скопом. Подряд. Без выбору. Без разбору.
Тут были и «Жития святых». Это — про Сергия Радонежского. Симеона Столпника. Варвару Великомученицу. Феодосия и Хевроныо Печерских. А еще — сочинения графа Салиаса —«Пугачевцы» и «Петербургское действо». Потом —«Похождения разбойника Ивана Чуркина». «Трагедия французской королевы Марии Антуанетты, или Царский каприз». Захватывавшие дух у слушателей приключения знаменитого сыщика Шерлока Холмса. «Невинная девственница в омуте разврата». Письмо Льва Толстого императору Николаю II. А также еще и нравоучительные графские сказания — притчи для народа —«Много ли человеку земли нужно?». «Разговор с прохожим». «Свечка». «Сказка про Ивана дурака и двух его братьев».
Попадались под проворную руку дедушки Арефия — в числе этих сочинений — самые разные, спросовые в народе «Песенники». Тут были и «Песни Сибирского казачьего войска». И —«Ухарь-купец». И —«Тройка борзых». И — «Ванька-ключник». И — «Маруся отравилась». А также — не менее расхожие «Письмовники»— образчики различных казенных прошений, шутейных и полюбовных посланий. Поздравительные стихоплете-ния по случаю Дня ангела родителей. Воспитателей. Попечителей. Благодетелей. И тут же — стихотворная матерщина Ивана Баркова. Это малопристойное, разухабисто-складное творение титулованного санкт-петербургского сочинителя сбывалось не в печатном образе — писанным чьим-то залихватским почерком от руки. И курганские коробейники или шадринские офени всу-чали этот товар охочим до него грамотеям полутайно. Втридорога. С подмигиванием. Из-под полы...
Кроме всей этой разномастной книжной рухляди водились у дедушки Арефия и книжки особые. Заветные. Береженые. И хранились они у него наособицу. В походном окованном медными планками полковом сундучке. Под надежным замочком. Это —«Конек-Горбунок», «Князь Серебряный». «Жизнеописание Белого генерала Скобелева». Псалтырь. И стихотворения Ивана Никитина.
Ко множеству читанных Арефием сочинений относился дедушка Клим без особого пыла. Так себе. С прохладцей. В одно ухо влетит, в другое — вылетит. Однако к малогромкому — со старческой хрипотцой — голосу соседа-чтеца прислушивался с неизменной прилежностью и в самых интересных — по его разумению — местах чьего-то там сочинения по-ребячески оживлялся, как бы переживая свою сопричастность к событиям и ге-
роям иной книги. Особенно когда заходила речь про разбойничьи подвиги отважного хвата Ивана Чуркина или про сатанинский нюх пронырливого сыщика Шерлока Холмса.
Между тем страницы из заветного арефьинского пятикнижия — не исключая преисполненные темного и грозного смысла слова Псалтыря — дедушка наш готов был и в сотый раз — как бы внове — слушать с непритворной душевной радостью и многое из этих страниц — не раз слушанное за годы — запоминал назубок. Наизусть. Навеки.
Дедушка — по маминой ветви был он для меня уже и прадедушкой — принимал — и это было не в редкость — самое живое участие в ребяческих наших забавах и невольным старческим досугом своим делился, бывало, с нами легко, радостно и охотно. На печке ли — вьюжными зимними вечерами. Раннею ли весною — в погожую пору — на пригретых солнцепеком наших задворках. В огороде. За баней. Возле наглухо заросшей прошлогодней беленой и полынью, давным-давно повергнутой в прах забвения сохи.
Не одно поколение природных пахарей в семейном нашем роду вскормила хлебом насущным эта малоуклюжая с виду, грубо сработанная из вековой березы прадедовскими умельцами, почерневшая от времени — как допотопный пашенный наш чугунок — сошниковая соха. И дедушка Клим, перепахавший ею за всю некороткую свою жизнь, может быть, немалые тыщи не сосчитанных им десятин родимой земли, почитал теперь былую свою напарницу в заветном и светлом — как причастное таинство в дни гонения — труде. Опершись знаменосной, простроченной матово-серебряным галуном бородой на черемуховый посошок, часто погружался он в круглом одиночестве в сокровенные — невесть о чем — свои думы.
И в самом деле — о чем?
Скорее всего, наверное, об отмерцавшей — как полуугасший, покинутый путником далекий костер в полумглистой вечерней степи — скуповатой на земные радости, не ахти как богатой удачами жизни...
Но как только мы — я, Тронька и Пашка — врывались гурьбой на наши задворки, к насиженному стариковскому месту,— дедушка, словно очнувшись от забытья, мгновенно преображался. Просветлевший, приободрившийся, чудом помолодевший, встречал он нас
с таким непритворным изумлением, будто не виделись мы с ним бог знает как долго и свалились вдруг откуда-то как снег на голову.
Заводной, взбалмошный и властолюбивый наш вожак — Пашка, с ходу же затевая с нами — со мной и Тронькой — яростную игру в бабки, лихо ухитрялся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48