ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Точнее сказать — не нам, а нашим коням, снаряжению, амуниции.
Такой смотр нашей сотни производил — в присутствии братки и всего станичного начальства — сам атаман 1-го военного отдела Сибирского линейного казачьего войска — есаул Иванов-Ринов.
Для обеспечения колонизации на Западно-Сибирской окраине,— говорится в эпиграфе, открывающем мой роман «Горькая линия»,— русскому правительству в XVIII веке пришлось отгородиться от немирных кочевников искусственно укрепленными линиями. Одна из этих линий пролегла от Яика до Иртыша — вдоль цепи горько-соленых озер — и была названа потому Горькой.
Три из древних крепостных станиц, расположенных на этой линии,— Пресновская, Пресногорьковская и Ка-баньевская, со всеми их окрестными казачьими поселениями,— входили в подчинение атамана 1-го военного отдела, а из служивых казаков этих станиц и поселений формировался 4-й сибирский — имени Ермака Тимофеева — казачий полк.
В мирное время полк этот стоял в далеком от нас Семиречье — в городе Верном, где и отбывали наши казаки свою пятилетнюю действительную службу. Каждое лето — в начале июня — уходил из нашей станицы в дале-
кий поход очередной наряд всадников призывного возраста. Свыше трех тысяч верст — через полубезлюдные в ту пору степи нынешнего Центрального Казахстана и кремнистые пустыни Прибалхашья — преодолевали эшелоны в конном строю, походным порядком. И только уже глубокой осенью достигали места назначения, вступая с лихими песнями в заветный город Верный.
Летние лагеря были превосходной школой для нас, рожденных — как нам походя внушали сызмальства старшие — для нелегкой действительной службы в родном полку и для дальних, полных всяческих тягот, невзгод и лишений походов.
Вот отчего во всех казачьих семьях — состоятельных или малоимущих — выделяли на срок наших лагерных сборов лучших в хозяйстве, хорошо объезженных, малостроптивых коней. Те же станичники, у кого таких, годных к строю, коней не имелось, арендовали их на месячный срок из многотысячных конских табунов богатейшего степного князька бая Альтия — главного поставщика строевых лошадей чуть ли не для всего линейного Сибирского казачьего войска.
То были кони степной — так называемой киргизской породы. Неброские на вид, но крепко сбитые, ладные, широкогрудые — в большинстве своем — иноходцы. С короткой, прочной, плотной спиной. С мускулистыми крестцами. С тонко выточенными — в резных сухожилиях — ногами и с такими прочными, точно слитыми из олова, копытами, какие даже во время многотысячеверстных походов никогда не нуждались в ковке. На скачках-бегах — они часто устраивались и зимой и летом в наших станицах — такие кони на дистанции в тридцать верст проходили каждую версту в среднем за полторы минуты.
С малых лет я — как и все мои сверстники казачата — был без ума, без памяти влюблен в лошадей. В степные конские ярмарки. В бега. В казачьи строевые учения в конном строю. В лихие, отважные джигитовки всадников. В мятежные — как вьюги — тройки станичных наших ямщиков.
Не оттого ль, припоминая теперь про всех ушедших иль далеких ныне друзей моих той поры, я невольно связал нашу юность с образом овеянной вьюгой, засыпанной
бубенцами ямщицкой тройки?! И пленительному образу этому посвятил я однажды один из редких и поздних моих стихов.
«Каждое младенчество печально,— утверждает Иван Бунин в «Жизни Арсеньева».— Рос я в великой глуши,— пишет он дальше.— Пустынные поля. Зимой безграничное снежное море. Летом — море хлебов, трав и цветов. И вечная тишина этих полей, их загадочное молчание... Но грустит ли в тишине какой-нибудь сурок, жаворонок? Нет, они ни о чем не спрашивают, ничему не дивятся, не чувствуют той сокровенной души, не знают ни зова пространства, ни бега времени. А я уже и тогда знал все это. Глубина неба, даль полей говорили мне о чем-то ином, вызывали мечту и тоску о чем-то мне недостающем, трогали непонятной любовью и нежностью неизвестно к кому и к чему».
О, как понятны, как бесконечно дороги теперь мне эти проникновенные, как откровение, слова.
Ведь знал же и я — в отличие от Игреньки и Терзая — в пору моего младенчества про все это. Про великую полевую тишину. Про зыбкое колыхание отягощенных влагой хлебов и трав. Про нежный полувнятный аромат незабудок и колокольчиков.
И я тогда — в пору своего отрочества — испытывал и тревожную любовь и щемящую душу нежность бог весть к чему и к кому. И меня волновал властный, как звук полковой трубы, зов бескрайнего степного простора. И меня манили в неведомую, загадочную даль блуждавшие в ковылях дороги. И я ощущал притихшей душою невыразимую печаль осенних полей. И я испытывал чувство круглого одиночества — в иную пору...
Между тем все было впереди. Все было где-то там — в дали, овеянной призрачной дымкой, недавно занявшейся заревой моей жизни.
А сейчас — в это раннее вешнее утро — я сидел верхом на Игреньке. В знаменитом дарственном седле дяди Егора. Сидел с притихшей, настороженной душою.
Все пленяло, покоряло, волновало меня в этот неповторимый — трижды благословенный — утренний час. Высокое, бледно-зеленоватое — вслед за солнцевосхо-дом — небо. Блеклые от сухой прошлогодней травы,
жухлого ковыля и дымчатой полыни степные дали. Острый, пряный, пьянящий аромат талой, парной, уже пригретой вешним солнцем земли.
И сердце мое трепетало, сжималось от светлой, радостной нежности ко многому из того, что окружало меня в эти — может быть — самые светлые в моей жизни минуты. К старому отцу. К старшим братьям моим — Ивану с Дмитрием. Ко всем нашим трем запряженным в плуг лошадям. К пасшейся на отшибе поджарой нашей кобыле и саврасому ее жеребенку с пепельной гривкой и пушистым трубчатым хвостом. И — конечно же — к Терзаю, мирно лежащему сейчас себе в сторонке и смотрящему на нас с Игренькой счастливыми, завистливыми глазами.
Отец в чистой, застиранной светло-палевой ситцевой рубахе распояской, с обнаженной седой головой стоял на меже. Он бережно держал зажатую в ладонях краюшку кулича, освященного мамой на пасхальной заутрене. И я, уже зная о том — что тут к чему, нетерпеливо поер-зывал в седле, выжидал непременного в этом случае родительского благословения на посевную нашу пахоту.
Прошлой весной — при начале сева — я тоже был на пашне. Был-то был, да — в ином качестве. Просто вертелся — вместе с Терзаем — под ногами у старших. Нынче же был я — наравне со всеми нашими — соучастником священного деяния природных пахарей. Мастеров земли. Творцов хлебородия. Кормильцев немалой нашей семьи, в поте лица добывающих хлеб насущный!
— Ну, в добрый час! С богом, ребята! Поехали!..— молвил наконец отец, осенив себя широким, вольным крестным знамением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48