— сутками глаз не смыкал. Орлиные были то очи... Так што про скобелевское сердце пусть оне мне — вкривь и вкось — лучше не боронят!..
Я любил генерала, наверно, не меньше дяди. Всем поражал, захватывал пылкое воображение мое этот необыкновенный военачальник. И героической жизнью. И загадочной смертью. И даже — его похоронами.
Я читал, что когда гроб с телом Скобелева был поставлен для отпевания в московской церкви Трех святителей, заложенной у Красных ворот его дедом, мимо усопшего генерала — за два дня — прошло более шестидесяти тысяч человек.
— Ради любви его к нашему отечеству,— говорил, заключая свою речь на панихиде по Скобелеву, епископ Амвросий,— ради любви к покойному народа нашего, ради слез наших и сердечной молитвы нашей о нем, паче же ради бесконечной любви твоей, господи, благоволи-тельно приемлеющей чистую любовь человеческую во всех видах и проявлениях, буди к нему милостив на суде твоем праведном!
Весь путь, по которому следовал торжественно-скорбный кортеж — от церкви до Казанского вокзала,— сплошь был покрыт лавровыми и дубовыми ветвями и листьями, и все близлежащие улицы и переулки были до отказа забиты народом.
К месту последнего успокоения — в родовое имение Спасское — тело генерала сопровождали воинские части всех родов оружия под командой генерала Дохтурова. И на протяжении всего пути — от Москвы до Рязани — тысячи и тысячи людей — крестьян, мастеровых, фабричных рабочих — стояли вдоль полотна железной дороги, и многие — на коленях.
Траурный поезд из пятнадцати классных вагонов, медленно продвигаясь, делал непродолжительные остановки чуть ли не на каждой версте.
То была небывалая, неслыханная в истории России манифестация народной скорби по национальному ее герою, убитому царедворцами — в этом все были глубоко уверены — по прихоти самого царя.
Когда же траурный поезд прибыл на железнодорожную станцию Ранненбург, крестьяне понесли гроб с телом Скобелева на руках. Так несли они когда-то на руках — за многие версты — с этой станции до родового скобелевского имения и тела его деда, отца и матери, похороненных в фамильной прадедовской церкви села Спасского, где обрел свой последний земной приют — рядом с ними — и легендарный Белый генерал!..
А через восемь лет после кончины Скобелева — в 1890 году — за подписью Наказного атамана Сибирского казачьего войска, генерала от кавалерии Сухомлинова поступил приказ о создании во всех станичных начальных школах так называемых сотен скобелевских казачат. Создавались такие сотни из учеников двух старших классов — третьего и четвертого, и мальчишки, зачисленные в сотни, именовались отныне — скобе-левцами!
Бывал таким скобелевцем и я, когда пришла и моя пора встать под трехцветное знамя. Все мы — односотенцы — носили форму нашего Сибирского линейного казачьего войска — летнюю и зимнюю. Сапожки из яловой кожи — со скрипом. Черные — миткалевые летом, зимой грубошерстные шаровары с красными лампасами. Гимнастерки защитного цвета с такими же красными, как и лампасы, погончиками. Темно-коричневые кожаные кушачки с двуглавым орлом на медных бляхах. Серые суконные шинельки. И фуражки с красными околышами, молодцевато сдвинутые набекрень над лихими, ухоженными чубчиками...
Это — летом.
А в зимнюю пору красовались мы в дубленых овчинных борчатках, называвшихся на местном казачьем наречии — чистоборами, и в белых, тоже ухарски заломленных набекрень барашковых папахах.
Все мы, конечно, земли под ногами не чуяли, вдруг облачась в такую восхитительную воинскую форму. Но больше всего нас сводили с ума наши шашки. Казачьи, почти всамделишные. С черными лакированными ножнами. С позолоченными — бронзой — эфесами. С пышными махровыми темляками. С белыми сыромятными портупеями. Все было в них настоящим. И только клинки в роскошных ножнах были деревянными...
Командовал нашей сотней все тот же мой двоюродный брат — Антон Кириллович Шухов.
Тот. Да — не тот!
До этого был он для меня самой близкой нашей родней, и я привык запросто называть его — браткой.
Братка был в нашем фамильном роду ото всех на от-личку. Гвардейского роста, выправки и осанки, с черной, курчавой окладистой бородой, лихо закрученными кверху рогульками усов и темным, как смоль, холеным чубом, он чем-то походил одновременно то на императора Александра III, то на бравого ярмарочного цыгана. На цыгана он смахивал, может быть, еще и потому, что с самой весны до глубокой осени разгуливал по станице только босиком, с обнаженной головой, с полурасстегнутым воротом выгоревшей на солнце, некогда ярко-красной сатиновой рубахи.
И только по редким — годовым — праздникам видывал я братку обутым в шагреневые сапоги, начищенные ваксой до зеркального блеска, и одетым в старомодный войсковой парадный мундир — длиннополый бешмет из тонкого темного сукна, при диагоналевых — мышиного цвета — шароварах с красными лампасами, заправленных в высококозырьковые щегольские голенища.
Касторовая — с багровым околышем и серебристой кокардой — фуражка, откинутая набекрень над вздыбленным чубом, придавала братке еще более моложавый, бравый, гвардейский вид. А натертая осколком каленого кирпича бронзовая медаль, украшавшая левый борт его мундира, казалась мне недоступно высокой, внушающей трепет наградой, будя и тревожа пылкое мое воображение.
Вот таким — при полном параде — и увидел я братку на первом нашем сборе. Такие сборы происходили у нас раз в неделю — по субботам, когда мы — старшеклассники — освобождались от классных занятий в школе, поступая на круглый день в распоряжение командира нашей сотни.
Местом нашего сбора — в погожую осеннюю и зимнюю пору — был плац в древней, обнесенной земляными валами Пресновской крепости, а в непогодь — просторный зал войсковой казармы, предназначенный для гимнастических упражнений на спортивных снарядах и занятий по устной словесности.
Являться на плац или в войсковую казарму мы были обязаны к восьми часам утра в присвоенной нам форме.
При шашках. Выстроившись по ранжиру, мы ждали — пока в вольных позах — прихода нашего командира. При появлении же его наш правофланговый, долговязый Ар-ся Островский, исполнявший у нас роль отделенного командира, подавал нам свирепую команду.
— Смирно!
И мы тотчас же умирали душой и телом в строю, наторев со временем съедать выпученными глазами грозное наше начальство!..
Между тем, на мгновение задержав свой суровый, в высшей степени подозрительный взгляд на наших одеревеневших лицах, братка, вдруг выпрямившись во весь свой гвардейский рост, оглушал нас громовым басом:
— Здорово, орлы!
— Зравяжалая, господин хорунжий!— радостно рявкали мы в ответ слитными, лающими голосами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Я любил генерала, наверно, не меньше дяди. Всем поражал, захватывал пылкое воображение мое этот необыкновенный военачальник. И героической жизнью. И загадочной смертью. И даже — его похоронами.
Я читал, что когда гроб с телом Скобелева был поставлен для отпевания в московской церкви Трех святителей, заложенной у Красных ворот его дедом, мимо усопшего генерала — за два дня — прошло более шестидесяти тысяч человек.
— Ради любви его к нашему отечеству,— говорил, заключая свою речь на панихиде по Скобелеву, епископ Амвросий,— ради любви к покойному народа нашего, ради слез наших и сердечной молитвы нашей о нем, паче же ради бесконечной любви твоей, господи, благоволи-тельно приемлеющей чистую любовь человеческую во всех видах и проявлениях, буди к нему милостив на суде твоем праведном!
Весь путь, по которому следовал торжественно-скорбный кортеж — от церкви до Казанского вокзала,— сплошь был покрыт лавровыми и дубовыми ветвями и листьями, и все близлежащие улицы и переулки были до отказа забиты народом.
К месту последнего успокоения — в родовое имение Спасское — тело генерала сопровождали воинские части всех родов оружия под командой генерала Дохтурова. И на протяжении всего пути — от Москвы до Рязани — тысячи и тысячи людей — крестьян, мастеровых, фабричных рабочих — стояли вдоль полотна железной дороги, и многие — на коленях.
Траурный поезд из пятнадцати классных вагонов, медленно продвигаясь, делал непродолжительные остановки чуть ли не на каждой версте.
То была небывалая, неслыханная в истории России манифестация народной скорби по национальному ее герою, убитому царедворцами — в этом все были глубоко уверены — по прихоти самого царя.
Когда же траурный поезд прибыл на железнодорожную станцию Ранненбург, крестьяне понесли гроб с телом Скобелева на руках. Так несли они когда-то на руках — за многие версты — с этой станции до родового скобелевского имения и тела его деда, отца и матери, похороненных в фамильной прадедовской церкви села Спасского, где обрел свой последний земной приют — рядом с ними — и легендарный Белый генерал!..
А через восемь лет после кончины Скобелева — в 1890 году — за подписью Наказного атамана Сибирского казачьего войска, генерала от кавалерии Сухомлинова поступил приказ о создании во всех станичных начальных школах так называемых сотен скобелевских казачат. Создавались такие сотни из учеников двух старших классов — третьего и четвертого, и мальчишки, зачисленные в сотни, именовались отныне — скобе-левцами!
Бывал таким скобелевцем и я, когда пришла и моя пора встать под трехцветное знамя. Все мы — односотенцы — носили форму нашего Сибирского линейного казачьего войска — летнюю и зимнюю. Сапожки из яловой кожи — со скрипом. Черные — миткалевые летом, зимой грубошерстные шаровары с красными лампасами. Гимнастерки защитного цвета с такими же красными, как и лампасы, погончиками. Темно-коричневые кожаные кушачки с двуглавым орлом на медных бляхах. Серые суконные шинельки. И фуражки с красными околышами, молодцевато сдвинутые набекрень над лихими, ухоженными чубчиками...
Это — летом.
А в зимнюю пору красовались мы в дубленых овчинных борчатках, называвшихся на местном казачьем наречии — чистоборами, и в белых, тоже ухарски заломленных набекрень барашковых папахах.
Все мы, конечно, земли под ногами не чуяли, вдруг облачась в такую восхитительную воинскую форму. Но больше всего нас сводили с ума наши шашки. Казачьи, почти всамделишные. С черными лакированными ножнами. С позолоченными — бронзой — эфесами. С пышными махровыми темляками. С белыми сыромятными портупеями. Все было в них настоящим. И только клинки в роскошных ножнах были деревянными...
Командовал нашей сотней все тот же мой двоюродный брат — Антон Кириллович Шухов.
Тот. Да — не тот!
До этого был он для меня самой близкой нашей родней, и я привык запросто называть его — браткой.
Братка был в нашем фамильном роду ото всех на от-личку. Гвардейского роста, выправки и осанки, с черной, курчавой окладистой бородой, лихо закрученными кверху рогульками усов и темным, как смоль, холеным чубом, он чем-то походил одновременно то на императора Александра III, то на бравого ярмарочного цыгана. На цыгана он смахивал, может быть, еще и потому, что с самой весны до глубокой осени разгуливал по станице только босиком, с обнаженной головой, с полурасстегнутым воротом выгоревшей на солнце, некогда ярко-красной сатиновой рубахи.
И только по редким — годовым — праздникам видывал я братку обутым в шагреневые сапоги, начищенные ваксой до зеркального блеска, и одетым в старомодный войсковой парадный мундир — длиннополый бешмет из тонкого темного сукна, при диагоналевых — мышиного цвета — шароварах с красными лампасами, заправленных в высококозырьковые щегольские голенища.
Касторовая — с багровым околышем и серебристой кокардой — фуражка, откинутая набекрень над вздыбленным чубом, придавала братке еще более моложавый, бравый, гвардейский вид. А натертая осколком каленого кирпича бронзовая медаль, украшавшая левый борт его мундира, казалась мне недоступно высокой, внушающей трепет наградой, будя и тревожа пылкое мое воображение.
Вот таким — при полном параде — и увидел я братку на первом нашем сборе. Такие сборы происходили у нас раз в неделю — по субботам, когда мы — старшеклассники — освобождались от классных занятий в школе, поступая на круглый день в распоряжение командира нашей сотни.
Местом нашего сбора — в погожую осеннюю и зимнюю пору — был плац в древней, обнесенной земляными валами Пресновской крепости, а в непогодь — просторный зал войсковой казармы, предназначенный для гимнастических упражнений на спортивных снарядах и занятий по устной словесности.
Являться на плац или в войсковую казарму мы были обязаны к восьми часам утра в присвоенной нам форме.
При шашках. Выстроившись по ранжиру, мы ждали — пока в вольных позах — прихода нашего командира. При появлении же его наш правофланговый, долговязый Ар-ся Островский, исполнявший у нас роль отделенного командира, подавал нам свирепую команду.
— Смирно!
И мы тотчас же умирали душой и телом в строю, наторев со временем съедать выпученными глазами грозное наше начальство!..
Между тем, на мгновение задержав свой суровый, в высшей степени подозрительный взгляд на наших одеревеневших лицах, братка, вдруг выпрямившись во весь свой гвардейский рост, оглушал нас громовым басом:
— Здорово, орлы!
— Зравяжалая, господин хорунжий!— радостно рявкали мы в ответ слитными, лающими голосами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48