..
А тут и я еще плеснул масла в огонь разохотившейся своей трехстрункой. И от ливня хлынувших на мою голову льстивых похвал, от взыгравшей в родительском сердце тщеславной гордости за меня, от осушенной второпях до дна очередной кружки шаткой бражки — старик совсем разошелся!
— Ух и пятки же раззуделись — никакова терпленья у меня, воспода старички, больше нету!..— запальчиво воскликнул отец. И с ходу, плюхнувшись задом на земляную — перед домом — завалинку, принялся нетерпеливо, рывками разуваться, стягивая опойковые, смазанные пахучим дегтем сапоги, поспешно разматывая чистые холщовые онучи.
Хорошо зная уже по прежним — нечастым — семейным нашим пирушкам что к чему, я мигом перестроил балалайку с минорного на мажорный лад и замер от предвкушаемого заранее восторга!
Я знал, что сейчас, разувшись, отец с молодой прытью вскочит с завалинки и, крутнув с веселым отчаяньем седой головой, с яростью ударив в ладоши, топнув правой босой ногой, ухарски запоет — скороговоркой — любимые свои плясовые припевки. Подзадоривая его, их подхватит с лёту кое-кто и из гостей. И отец сперва пройдется дробной иноходью по широкому кругу, а потом уже перейдет в пляс, четко отбивая мелькающими подошвами такты вихревых, залихватских припевок.
Так оно и случилось.
Не успел я вцепиться пальцами в назубок заученные балалаечные лады и ударить по струнам, как отца, словно вихрем, вмиг сдуло с завалинки. И он, звучно хлопнув в ладоши, топнув правой ногой, запел с вызывающей удалью, лихо заработав не по годам упругими, дорвавшимися до резвого пляса ногами:
Э-эх вы, Сашки-Канашки мои, Разменяйте бумажки мои! А бумажечки — новенькие, Двадцатипятирублевенькие!—
подхватили вслед за ним, в такт прихлопывая в ладоши, дядя Егор и бабушка Платониха. Один густым — с хрипотцой — баском. Другая — пронзительно дребезжащим, близким к взвизгиванью дискантом.
А бумажечки — синенькие,
Наши девушки — красивенькие!—
не сдержавшись, подключила к задиристым плясовым прибауткам негромкий, но по-молодому светлый — с лукавыми искринками — свой голос и мама, наблюдавшая за притворно-дурашливым переплясом отца с затаенной в губах улыбкой, скорее полупечальной, чем радостной... Эта наигранно-молодцеватая, с напускным разгульным ухарством полушутейная пляска отца была венцом затянувшейся на нашем дворе праздничной стариковской пирушки. И утомленные гости, вдосталь напотчевавшись, наболтавшись, натешившись, вдруг — все скопом — засобирались домой.
— На вот-те?!— всполошилась, ударяя в ладошки, мама.— Да это куды же вы — как при пожаре — заторопились-то у меня?! Куды ж это годно?! Не допито... Не доедено... Посидели бы ишо хоть с часок. Не в частом быванье... Повеселили бы нас. Побеседовали!..
Но гости, дружно покинув застолье, заговорили наперебой, отвешивая хозяйке полупоясные благодарственные поклоны.
— Спаси тя, кума, Христос за все приятности!..
— Покорно благодарствуем за хлеб-соль на столе...
— Низкий поклон этому дому — за угощеньице!
— Набеседовались. Набражничались. Накушалися!
— Вспомянули — привел бог — продувну свою молодость...
— Попировали, пора и честь знать!..
— Не дорого — пито. Дорого — быто!..— отговаривалась от церемонных благодарений пребывавшая в великом смущении мама.— Уж извиняйте нас, коли што не так... Угощеньице-то — так себе. Не княжеское. Не боярское. Чо бог послал!..
Но слабый винительный голос ее погас — как свеча на ветру — от гулкого гомона дружно запротестовавших — опять же наперебой — гостей.
— Не гневи всуе бога, кума! Не прибедняйся! Не бери лишнего греха на душу...
— Ково ишо надо нам?! И так — стол ломится!..
— Али живой воды не хватает?!
— Ха! То ли бражка ей не замена?!
— Помилуй, кума! Премного предовольны. И сыты. И пьяны. И нос в табаке! Ково же тут ишо у вас делать?!
— Ну!
— Теперь уж — к нам пожалуйте. Милости просим...
— Не обегайте и нашего поместьица...
— А в нашем терему двери для дорогих гостеньков
завсегда настежь!
— Да и чо не погулять?! Отсеялись. Дожжа бог послал... Колки вон всю зимушку в куржаке красовались —
к урожаю!
— Куржак — прадедовска примета, кум. Береза на зимнего Николу в инее — к вескому колосу на полосе!
— Ну!
— А полный месяц на Троицу — Духов день — это чо?
— А это — так. Ничо...
- Нет, сват. Это тоже — чо! К медовому травостою!
— И это — нашему брату не в убыток. Подай бог!
— Само главно дело, через пять дён — станишного атамана выбирать. Вот это будет — чо! Вот тама будет
попито!..
— А тебе тута вроде бы не хватило?
— Не вяжись, сват. Это я — к слову...
— Ух залиться бы завтра в Куртамыш на ярманку, да кобыла у меня, язви ее, как на грех, жерёба!
— Куртамыш — чо. Вот в Куянды бы на Ильин день махнуть,— от тама ярманка! Конски бега — байга! Байски тои — кумыс рекой! Кыргызня. Цыганье. Жулье. Грабежи среди бела дня! Конокрадов жердями бьют! Смертоубийства! Разбои! Не ярманка — светопрестав-
ленье!..
— Последний день Помпеи!— пробасил никому не
понятные слова начитанный дядя Егор.
— Брысь ты, сват, со своими Куяндами!.. Вот Куртамыш — да, нашенский. Расея!.. Тама — как в этой песне. «Ехал с ярманки ухарь-купец. Ухарь-купец — удалой молодец! Заехал в деревню лошадок напоить. Своею гульбою народ удивить. Старых и малых поил он вином. Пей-пропивай, мы ишшо наживем!» Ясно?!
— Как божий день!..
— Уляша! Кума! Ивановна! Дай-кось я тебя расцелую. По-сродственному. За бражку.
— Не греши. На балуйся, кум...
— Эх, сват! Отгрешили мы свое. Отпахались. Отстрадовалися!
— Не сказывай, кум! Старый конь — борозды не портит! — вставил свое веское слово прибодренный хмельком дедушка Арефий.
— Борозды-то — не портит. Да пашет — неглубоко!— поправила старика резонным тоном бабушка Платониха.
— Эй вы там, пахаря-горемыки!— загремел трубный бас дяди Егора.— Ежли уж отпахались, то и боронить бы хватит!.. Пора бы и выпрягать, кончать упряжку. И — по домам — чистое дело марш! Есть така поговорочка в сочинениях их сиятельства графа Толстого!
И сказав это, дядя Егор — рослый, еще не утративший былой строевой выправки старик, направился твердым, чеканным шагом к воротам.
Поплелись за ним следом и все остальные, мигом притихшие, подобравшие крылья наши гости.
Мы — мама, отец и я — вышли проводить их за ворота. Тут снова были полупоясные поклоны. Благодар-ствия. Рукопожатия. Но все это уже так — для антуражу. Полувнятно. Урывочно. Скороговорочно!..
Наконец все втихомолку разбрелись по домам и мы остались одни. Но не успели оглядеться, как в воротах снова показалась тотчас воротившаяся бабушка Плато-ниха. Она не пришла — прилетела. Суетная. Запыхавшаяся. Настороженно озиравшаяся.
Мама знала — зачем воротилась бабушка, и, подавая ей латунную кружку с припасенными чайными выварками, с укором спросила:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
А тут и я еще плеснул масла в огонь разохотившейся своей трехстрункой. И от ливня хлынувших на мою голову льстивых похвал, от взыгравшей в родительском сердце тщеславной гордости за меня, от осушенной второпях до дна очередной кружки шаткой бражки — старик совсем разошелся!
— Ух и пятки же раззуделись — никакова терпленья у меня, воспода старички, больше нету!..— запальчиво воскликнул отец. И с ходу, плюхнувшись задом на земляную — перед домом — завалинку, принялся нетерпеливо, рывками разуваться, стягивая опойковые, смазанные пахучим дегтем сапоги, поспешно разматывая чистые холщовые онучи.
Хорошо зная уже по прежним — нечастым — семейным нашим пирушкам что к чему, я мигом перестроил балалайку с минорного на мажорный лад и замер от предвкушаемого заранее восторга!
Я знал, что сейчас, разувшись, отец с молодой прытью вскочит с завалинки и, крутнув с веселым отчаяньем седой головой, с яростью ударив в ладоши, топнув правой босой ногой, ухарски запоет — скороговоркой — любимые свои плясовые припевки. Подзадоривая его, их подхватит с лёту кое-кто и из гостей. И отец сперва пройдется дробной иноходью по широкому кругу, а потом уже перейдет в пляс, четко отбивая мелькающими подошвами такты вихревых, залихватских припевок.
Так оно и случилось.
Не успел я вцепиться пальцами в назубок заученные балалаечные лады и ударить по струнам, как отца, словно вихрем, вмиг сдуло с завалинки. И он, звучно хлопнув в ладоши, топнув правой ногой, запел с вызывающей удалью, лихо заработав не по годам упругими, дорвавшимися до резвого пляса ногами:
Э-эх вы, Сашки-Канашки мои, Разменяйте бумажки мои! А бумажечки — новенькие, Двадцатипятирублевенькие!—
подхватили вслед за ним, в такт прихлопывая в ладоши, дядя Егор и бабушка Платониха. Один густым — с хрипотцой — баском. Другая — пронзительно дребезжащим, близким к взвизгиванью дискантом.
А бумажечки — синенькие,
Наши девушки — красивенькие!—
не сдержавшись, подключила к задиристым плясовым прибауткам негромкий, но по-молодому светлый — с лукавыми искринками — свой голос и мама, наблюдавшая за притворно-дурашливым переплясом отца с затаенной в губах улыбкой, скорее полупечальной, чем радостной... Эта наигранно-молодцеватая, с напускным разгульным ухарством полушутейная пляска отца была венцом затянувшейся на нашем дворе праздничной стариковской пирушки. И утомленные гости, вдосталь напотчевавшись, наболтавшись, натешившись, вдруг — все скопом — засобирались домой.
— На вот-те?!— всполошилась, ударяя в ладошки, мама.— Да это куды же вы — как при пожаре — заторопились-то у меня?! Куды ж это годно?! Не допито... Не доедено... Посидели бы ишо хоть с часок. Не в частом быванье... Повеселили бы нас. Побеседовали!..
Но гости, дружно покинув застолье, заговорили наперебой, отвешивая хозяйке полупоясные благодарственные поклоны.
— Спаси тя, кума, Христос за все приятности!..
— Покорно благодарствуем за хлеб-соль на столе...
— Низкий поклон этому дому — за угощеньице!
— Набеседовались. Набражничались. Накушалися!
— Вспомянули — привел бог — продувну свою молодость...
— Попировали, пора и честь знать!..
— Не дорого — пито. Дорого — быто!..— отговаривалась от церемонных благодарений пребывавшая в великом смущении мама.— Уж извиняйте нас, коли што не так... Угощеньице-то — так себе. Не княжеское. Не боярское. Чо бог послал!..
Но слабый винительный голос ее погас — как свеча на ветру — от гулкого гомона дружно запротестовавших — опять же наперебой — гостей.
— Не гневи всуе бога, кума! Не прибедняйся! Не бери лишнего греха на душу...
— Ково ишо надо нам?! И так — стол ломится!..
— Али живой воды не хватает?!
— Ха! То ли бражка ей не замена?!
— Помилуй, кума! Премного предовольны. И сыты. И пьяны. И нос в табаке! Ково же тут ишо у вас делать?!
— Ну!
— Теперь уж — к нам пожалуйте. Милости просим...
— Не обегайте и нашего поместьица...
— А в нашем терему двери для дорогих гостеньков
завсегда настежь!
— Да и чо не погулять?! Отсеялись. Дожжа бог послал... Колки вон всю зимушку в куржаке красовались —
к урожаю!
— Куржак — прадедовска примета, кум. Береза на зимнего Николу в инее — к вескому колосу на полосе!
— Ну!
— А полный месяц на Троицу — Духов день — это чо?
— А это — так. Ничо...
- Нет, сват. Это тоже — чо! К медовому травостою!
— И это — нашему брату не в убыток. Подай бог!
— Само главно дело, через пять дён — станишного атамана выбирать. Вот это будет — чо! Вот тама будет
попито!..
— А тебе тута вроде бы не хватило?
— Не вяжись, сват. Это я — к слову...
— Ух залиться бы завтра в Куртамыш на ярманку, да кобыла у меня, язви ее, как на грех, жерёба!
— Куртамыш — чо. Вот в Куянды бы на Ильин день махнуть,— от тама ярманка! Конски бега — байга! Байски тои — кумыс рекой! Кыргызня. Цыганье. Жулье. Грабежи среди бела дня! Конокрадов жердями бьют! Смертоубийства! Разбои! Не ярманка — светопрестав-
ленье!..
— Последний день Помпеи!— пробасил никому не
понятные слова начитанный дядя Егор.
— Брысь ты, сват, со своими Куяндами!.. Вот Куртамыш — да, нашенский. Расея!.. Тама — как в этой песне. «Ехал с ярманки ухарь-купец. Ухарь-купец — удалой молодец! Заехал в деревню лошадок напоить. Своею гульбою народ удивить. Старых и малых поил он вином. Пей-пропивай, мы ишшо наживем!» Ясно?!
— Как божий день!..
— Уляша! Кума! Ивановна! Дай-кось я тебя расцелую. По-сродственному. За бражку.
— Не греши. На балуйся, кум...
— Эх, сват! Отгрешили мы свое. Отпахались. Отстрадовалися!
— Не сказывай, кум! Старый конь — борозды не портит! — вставил свое веское слово прибодренный хмельком дедушка Арефий.
— Борозды-то — не портит. Да пашет — неглубоко!— поправила старика резонным тоном бабушка Платониха.
— Эй вы там, пахаря-горемыки!— загремел трубный бас дяди Егора.— Ежли уж отпахались, то и боронить бы хватит!.. Пора бы и выпрягать, кончать упряжку. И — по домам — чистое дело марш! Есть така поговорочка в сочинениях их сиятельства графа Толстого!
И сказав это, дядя Егор — рослый, еще не утративший былой строевой выправки старик, направился твердым, чеканным шагом к воротам.
Поплелись за ним следом и все остальные, мигом притихшие, подобравшие крылья наши гости.
Мы — мама, отец и я — вышли проводить их за ворота. Тут снова были полупоясные поклоны. Благодар-ствия. Рукопожатия. Но все это уже так — для антуражу. Полувнятно. Урывочно. Скороговорочно!..
Наконец все втихомолку разбрелись по домам и мы остались одни. Но не успели оглядеться, как в воротах снова показалась тотчас воротившаяся бабушка Плато-ниха. Она не пришла — прилетела. Суетная. Запыхавшаяся. Настороженно озиравшаяся.
Мама знала — зачем воротилась бабушка, и, подавая ей латунную кружку с припасенными чайными выварками, с укором спросила:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48