— Вы сегодня совсем другой. Что с вами случилось? Он выпил вина. Ему стало жарко. Щеки и глаза его
горели.
— Ничего, просто, когда вы со мной, мои мысли путаются, как у пьяного... Я заикаюсь, как провинившийся школьник... А сегодня больше, чем всегда!
Минка засмеялась и позволила ему взять свою руку.
— Больше, чем всегда. Я это заметила, потому и спросила...
Он посмотрел ей в глаза долгим и серьезным взглядом, губы его шевелились, желая и не решаясь заговорить.
— Сегодня я набрался храбрости и пришел просить у вас утешения.— Он покраснел, глаза его засверкали.— Ваш образ постоянно со мной, в моих мыслях, и мне уже тяжело не видеть вас постоянно перед собой. Человек слаб, рвется в облака, но обойтись без палки и опоры на земле не может. Помните, я вам говорил, как величественно призвание человека, живущего не для себя, а для других. Как велики его муки! Я не понимаю людей, живущих лишь для себя и своей семьи,— ни до кого им нет дела, никому они не приносят пользы, никому; хоть весь мир погибай, они и мизинцем не пошевелят, чтобы его спасти, только бы уцелел их дом. Такие люди в почете, к их слову прислушиваются. Но есть другие, люди особого сорта, глупые и безрассудные. Они работают не для себя, живут не для себя и хотят любым способом, во вред себе, своей семье, вопреки всему миру жить для других людей, как Христос, который дал распять себя для блага других.
Она слушала его, но лицо ее оставалось спокойным и насмешка не сходила с губ. Мартин Качур видел ее прекрасные глаза, прелестные румяные щеки и губы, но не видел ее улыбки.
— Таких людей не любят, их жизнь тяжела,— продолжал он.— Едят бедняки овсяный хлеб, а принеси им белого: «На что мне эта белая губка, скажут, кто тебя о ней просил?» Люди напоминают иных больных, ненавидящих своего лекаря. А я думаю, что нет на свете лучшего призвания, чем призвание добровольного лекаря, который не пожинает ни почестей, ни денег, а только печаль и страдание.
Минка смотрела ему в лицо, удивляясь блеску его глаз, румянцу щек, и не понимала его.
Она приблизилась к нему, и ее взгляд стал мягче.
— Но зачем это? Зачем все это?
— Как зачем? — удивился Качур.
— Да, зачем? Какая польза вам от этого?
— Какая польза? Никакой. Ведь я сказал, что не может и не должно быть никакой пользы. Там, где выгода, там нет... там нет честности. О какой пользе можно говорить, если все делается не для себя? А если не для себя, то, значит, во вред себе.
Вдруг ее лицо стало серьезным.
— Я думала, вы поэт... Вторично опешил Качур.
— Почему поэт?
— Поэты не думают о своей выгоде и говорят красиво, как вы сейчас говорили. Но они складывают стихи, а вы стихов не складываете.
Качур посмотрел на нее и сквозь нее вдаль. Огонь не угас в его глазах.
— Разве человек не может быть поэтом, не складывая стихов? — заговорил он тише, более спокойным голосом.— Поэтами были все те, кто своего ближнего любил больше, чем себя, каждый их поступок — поэма.
— Как странно вы говорите сегодня, будто на тайной вечере.
Качур засмеялся, и лицо его прояснилось.
— Действительно, слова чересчур высокопарны. Ненужная трагичность, слезливая «Ода мертвому жуку»! Помощник учителя сравнивает себя с Христом, потому что намеревается наперекор жупану и священнику организовать читальню. Нет ничего смешнее жупана в роли Пилата и наставника в роли Спасителя. И все же жук, в честь которого была сложена ода, чувствовал ничуть не меньше смертные муки, чем те, которые буду ощущать когда-нибудь я. Поэтому простите мне этот трагический разговор, вышло смешно, но я говорил так же искренне, как искренне все это переживаю.
Минка прислушивалась в раздумье, в ее взгляде не было ни сочувствия, ни воодушевления, ни сожаления.
— Но к чему вы вмешиваетесь в такие дела? Разве вам не повредит это?
— Разумеется, повредит.
— Зачем же тогда?
Качур посмотрел на нее в недоумении и задумался. У него было такое чувство, как будто ребенок спросил его: «Зачем ты живешь?» — и он не может ему ответить.
— Не знаю... Почему у меня так теплеет на душе, почему так неспокойно бьется мое сердце, когда я вижу вас? Не знаю! Почему я с улыбкой, без единого вздоха дам себе отрезать руку, если вы прикажете? Не знаю! Разве можно приказать сердцу? Бьется, как должно биться, и никакой мысли его не остановить. Чем бы я был, если бы не знал великого стремления быть полезным другим, отдать им то малое, -гго у меня есть. Не быть собой только потому, что на распутье стоит господин священник с палкой в руке? Если бы я знал, что должен идти направо, а пошел бы налево, потому что там мне отрежут кусок хлеба побольше? Ведь так мало имею я... так мала и незначительна моя жизнь — и ее не отдать?! Это все равно, что убогий дар библейской вдовы, который стоил ничуть не меньше золота богатея. И не принеси она его, грех ее был бы не меньше, чем грех богатея, укрывшего свои богатства.
Минка смотрела на стол; Качур заметил, что она больше не слушает его, и рассердился на себя: «С какой стати я разглагольствую? »
— Я пришел не для того, мадемуазель, чтобы жаловаться и восхвалять свое убожество. Глупо было так говорить, и никогда не сказал бы я этих слов, если бы мое сердце не было так близко к вам. Я пришел, чтобы увидеть вас, чтобы образ, который я ношу в сердце, стал более живым и реальным. Сегодня мне особенно нужно было вас видеть. Когда я ухожу отсюда, мои мысли становятся чище и прибавляются силы. А сегодня вечером мне понадобится много сил и чистое сердце.
Он смотрел ей в лицо широко раскрытыми горящими глазами, губы его дрожали, он хотел еще что-то сказать, но вдруг нагнулся и стал целовать ей руки.
Минка улыбалась все той же тихой, спокойной, немного презрительной улыбкой и смотрела на его кудрявые волосы, на его молодое, нежное, детски доверчивое лицо.
— Какой вы странный, господин Качур! Я была уверена, что вы поэт. Только поэты говорят так путано и — целуют руки...
Она засмеялась. Качур опешил, покраснел. Потом смущенно улыбнулся, как ребенок, к которому нагнулась бабушка со словами: «Почему только одну дольку? Возьми целый апельсин!» Руки его дрожали, он обнял Минку и поцеловал ее в губы.
Глаза его зажглись, лицо изменилось, стало красивым, и новый свет засиял на нем.
— Минка! Никогда, никогда я не расстанусь с тобой! — Он был пьян и заикался. Она только слегка отодвинулась; щеки ее не зарумянились, глаза смотрели весело и ясно, а улыбка была по-прежнему спокойной.
— Довольно, господин Качур! — Вдруг она засмеялась: — Какое странное у вас имя: Качур и еще Мартин. У поэта должно было бы быть другое имя! У моей матери был когда-то поклонник, очень богатый и очень красивый, и он ей только потому не нравился, что у него было смешное имя. Ужас какое неприличное!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43