Малыш стал замыкаться в себе, боясь сделать, спросить, сказать что-нибудь не так,— ведь за все это попадало.
Если Хому, старшего брата, каждая взбучка только закаляла и он после этого становился еще бесстрашнее, то Ивась, наблюдая новую экзекуцию, наоборот, все более терял отвагу. Возможно, это было еще и потому, что ожидание боли страшнее, чем самая боль, и, таким образом, как ни парадоксально, смотреть на порку страшнее, чем быть выпоротым самому.
Но как ни влияла на психику Ивася повышенная доза физических методов воспитания, педагоги не сломили его окончательно и не воспитали в нем той абсолютной покорности, которая приходит при полном уничтожении человеческого достоинства. Об этом свидетельствует случай, происшедший летом.
В 1911 году у Юхима Мусиевича хорошо уродился хлеб, и он сообразил, что при молотьбе конным катком быстро не управишься. Если же взять «машину» (из всех сельскохозяйственных машин так называли только молотилку), то все можно бы закончить за полдня. Владелец машины Кот обещал дать ее соседу (конечно, за соответствующее вознаграждение). Свой хлеб Кот молотил на паровой машине, а конную пускал по людям за деньги.
Под вечер Юхим Мусиевич запряг лошадей в арбу, сняв с нее грядки, и поехал на другую улицу, где как раз домолачивала молотилка Кота, чтобы перевезти ее на свой ток. Ивась и Сашко, которые бегали во дворе, не упустили возможности покататься и уцепились за арбу. Чтобы сэкономить время, Юхим Мусиевич поехал прямиком по стерне, через усадьбу Бражников, отгороженную от улицы только небольшой насыпью — загадкой. Когда он переезжал через нее, одна доска у телеги подскочила, и Сашко упал.
Малыш закричал. Юхим Мусиевич, оборотившись на крик, только теперь заметил сыновей, уцепившихся за телегу. Это уже был непорядок. А когда отец увидел, что из-под руки, которой Сашко закрыл глаза, течет кровь, возмущение шалостями сыновей законно возросло. Юхим Мусиевич подбежал к Сашку и вытащил соломинку, попавшую ему в глаз. Не имея времени проверить, уцелел глаз или нет, встревоженный и разгневанный отец несколько раз хлестнул Ивася кнутом и велел обоим тотчас бежать к матери.
Дома мать умыла Сашка, и оказалось, что соломинка попала не в самый глаз, а около, и ничего страшного не случилось. Мать выбранила Ивася, как старшего, за то, что недоглядел за братишкой, а Сашку, как потерпевшему, дала на блюдечке варенья. Сашко, умытый и причесанный, не спеша ел варенье, поглядывая на Ивася. А тот, заплаканный, с взлохмаченными, выгоревшими на солнце волосенками, хмуро стоял у двери, не чувствуя за собой никакой вины, ненавидел и своего хорошенького братишку, из-за которого пострадал, и мать, не давшую ему варенья, и отца, ни за что опоясавшего его кнутом.
Отец вернулся очень скоро и очень сердитый. Кот передумал и пообещал на завтра машину другому, а молотьбу у Карабутов перенес на послезавтра. Юхиму Мусиевичу было от чего расстроиться — ведь к молотилке надо восемь лошадей да человек двадцать работников, и он уже договорился с мужиками, которые тоже будут молотить машиной, чтобы они в этот день помогли Карабутам и лошадьми, и людьми с тем, что Карабуты отработают им, когда понадобится. И вот теперь, когда Юхим Мусиевич уже со всеми условился, приходилось снова бежать более чем к десяти мужикам, жившим в разных концах села, и просить их прийти не завтра, а послезавтра. А что, если они послезавтра заняты? У кого тогда просить помощи? Юхим Мусиевич остановил лошадей посреди двора и спросил жену о Сашке. Ответ не успокоил его — неудача с машиной и мысль о том, что Сашко мог окриветь, не улучшали настроения.
— А где Ивась? — крикнул он сердито.— А ну позови.
Через минуту мальчик стоял перед отцом.
— Ты цепляться? Я тебя выучу цепляться! — крикнул тот и хлестнул сына кнутом.
Карабутча заорал и бросился наутек. Отец догнал сынишку успел врезать ему еще раз десять и, сорвав на нем злость, пошел к Сашку, чтобы поучить и того, как себя вести, но уже не кнутом, а словами.
Ивась, чувствуя всю несправедливость и абсолютную заслуженность наказания, рыдал, укрывшись за хатой. Мать услыхала всхлипывания и пошла его пожалеть. Но материнская ласка не только не успокоила малыша, а, наоборот, вызвала новый взрыв.
— Я его убью, когда вырасту! — глотая слезы, посулил он.
— Что ты, глупенький, да разве можно так об отце? — не то засмеялась, не то рассердилась мать.
— Убью! Вот увидите! — истерически закричал мальчик, и теперь мать уже действительно рассердилась.
— Грех так говорить!
— А хоть и грех. Мне все равно. Убью!
— Отец услышит, он тебе даст! Разве так можно?
Но Ивасю теперь не было страшно. Возмущение и
гнев, сознание нанесенной ему обиды рассеяли страх перед кнутом. Ему даже хотелось сейчас, чтобы отец услышал эти слова и побил его еще. Пускай! Он отомстит за все, когда вырастет.
К счастью, отец уже ушел и не слышал сыновних угроз.
Слезы у Ивася скоро высохли, а с ними испарилось и желание убить отца.
На восьмом году жизни Карабутча сделал еще одно открытие, скорее породившее у него в голове сумятицу, чем внесшее ясность в его представление о мире.
Однажды в воскресенье его с копейкой в кармане отправили в церковь. У церковной ограды за столиками стояли профессиональные торговцы со своими пряниками и конфетами, бубликами, а на земле разложили нехитрые домашние лакомства крестьянки. Внимание Ивася как раз и привлекли не длиннющие леденцы в разноцветных с кисточками обертках, а крестьянские груши. Целое блюдце лесных груш, душистых, лежалых, почерневших настолько, что из них так и проступал сок, продавалось за копейку.
Ивась постоял в церкви, прочитал несколько молитв, поглядел на бородатого боженьку на потолке —из брюха его торчал крюк, на котором висело паникадило; налюбовался картиной Страшного суда, где тот же боженька, уже вместе со своим сыном, сидел на облаках и собирался судить мертвецов. Мертвецы, разбуженные ангелом, летавшим по небу с трубою, вылезали из могил. Но все это не могло отвлечь от мысли о грушах.
Посещение церкви и вообще-то было для Ивася одной из самых неприятных и нудных обязанностей, и выполнял он ее только из страха перед наказанием. А теперь, когда груши так и стояли перед глазами, пребывание в церкви стало просто мукой. К тому же мелькнула мысль, что, пока закончится служба, тетка распродаст груши и ему не достанется.
Ивась вышел из церкви и побежал к торговцам. От сердца сразу отлегло — груши еще были. Ему насыпали за копейку полный карман. Хотелось попробовать, но при всех было неловко, и он, облизывая с пальцев сладкий, липкий сок, решил, не дожидаясь конца службы, пойти домой.
Прибежав в школу, он потихоньку вошел в пустой класс и торопливо, боясь, что зайдет мать или младший брат, который может потом рассказать матери, стал глотать груши.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Если Хому, старшего брата, каждая взбучка только закаляла и он после этого становился еще бесстрашнее, то Ивась, наблюдая новую экзекуцию, наоборот, все более терял отвагу. Возможно, это было еще и потому, что ожидание боли страшнее, чем самая боль, и, таким образом, как ни парадоксально, смотреть на порку страшнее, чем быть выпоротым самому.
Но как ни влияла на психику Ивася повышенная доза физических методов воспитания, педагоги не сломили его окончательно и не воспитали в нем той абсолютной покорности, которая приходит при полном уничтожении человеческого достоинства. Об этом свидетельствует случай, происшедший летом.
В 1911 году у Юхима Мусиевича хорошо уродился хлеб, и он сообразил, что при молотьбе конным катком быстро не управишься. Если же взять «машину» (из всех сельскохозяйственных машин так называли только молотилку), то все можно бы закончить за полдня. Владелец машины Кот обещал дать ее соседу (конечно, за соответствующее вознаграждение). Свой хлеб Кот молотил на паровой машине, а конную пускал по людям за деньги.
Под вечер Юхим Мусиевич запряг лошадей в арбу, сняв с нее грядки, и поехал на другую улицу, где как раз домолачивала молотилка Кота, чтобы перевезти ее на свой ток. Ивась и Сашко, которые бегали во дворе, не упустили возможности покататься и уцепились за арбу. Чтобы сэкономить время, Юхим Мусиевич поехал прямиком по стерне, через усадьбу Бражников, отгороженную от улицы только небольшой насыпью — загадкой. Когда он переезжал через нее, одна доска у телеги подскочила, и Сашко упал.
Малыш закричал. Юхим Мусиевич, оборотившись на крик, только теперь заметил сыновей, уцепившихся за телегу. Это уже был непорядок. А когда отец увидел, что из-под руки, которой Сашко закрыл глаза, течет кровь, возмущение шалостями сыновей законно возросло. Юхим Мусиевич подбежал к Сашку и вытащил соломинку, попавшую ему в глаз. Не имея времени проверить, уцелел глаз или нет, встревоженный и разгневанный отец несколько раз хлестнул Ивася кнутом и велел обоим тотчас бежать к матери.
Дома мать умыла Сашка, и оказалось, что соломинка попала не в самый глаз, а около, и ничего страшного не случилось. Мать выбранила Ивася, как старшего, за то, что недоглядел за братишкой, а Сашку, как потерпевшему, дала на блюдечке варенья. Сашко, умытый и причесанный, не спеша ел варенье, поглядывая на Ивася. А тот, заплаканный, с взлохмаченными, выгоревшими на солнце волосенками, хмуро стоял у двери, не чувствуя за собой никакой вины, ненавидел и своего хорошенького братишку, из-за которого пострадал, и мать, не давшую ему варенья, и отца, ни за что опоясавшего его кнутом.
Отец вернулся очень скоро и очень сердитый. Кот передумал и пообещал на завтра машину другому, а молотьбу у Карабутов перенес на послезавтра. Юхиму Мусиевичу было от чего расстроиться — ведь к молотилке надо восемь лошадей да человек двадцать работников, и он уже договорился с мужиками, которые тоже будут молотить машиной, чтобы они в этот день помогли Карабутам и лошадьми, и людьми с тем, что Карабуты отработают им, когда понадобится. И вот теперь, когда Юхим Мусиевич уже со всеми условился, приходилось снова бежать более чем к десяти мужикам, жившим в разных концах села, и просить их прийти не завтра, а послезавтра. А что, если они послезавтра заняты? У кого тогда просить помощи? Юхим Мусиевич остановил лошадей посреди двора и спросил жену о Сашке. Ответ не успокоил его — неудача с машиной и мысль о том, что Сашко мог окриветь, не улучшали настроения.
— А где Ивась? — крикнул он сердито.— А ну позови.
Через минуту мальчик стоял перед отцом.
— Ты цепляться? Я тебя выучу цепляться! — крикнул тот и хлестнул сына кнутом.
Карабутча заорал и бросился наутек. Отец догнал сынишку успел врезать ему еще раз десять и, сорвав на нем злость, пошел к Сашку, чтобы поучить и того, как себя вести, но уже не кнутом, а словами.
Ивась, чувствуя всю несправедливость и абсолютную заслуженность наказания, рыдал, укрывшись за хатой. Мать услыхала всхлипывания и пошла его пожалеть. Но материнская ласка не только не успокоила малыша, а, наоборот, вызвала новый взрыв.
— Я его убью, когда вырасту! — глотая слезы, посулил он.
— Что ты, глупенький, да разве можно так об отце? — не то засмеялась, не то рассердилась мать.
— Убью! Вот увидите! — истерически закричал мальчик, и теперь мать уже действительно рассердилась.
— Грех так говорить!
— А хоть и грех. Мне все равно. Убью!
— Отец услышит, он тебе даст! Разве так можно?
Но Ивасю теперь не было страшно. Возмущение и
гнев, сознание нанесенной ему обиды рассеяли страх перед кнутом. Ему даже хотелось сейчас, чтобы отец услышал эти слова и побил его еще. Пускай! Он отомстит за все, когда вырастет.
К счастью, отец уже ушел и не слышал сыновних угроз.
Слезы у Ивася скоро высохли, а с ними испарилось и желание убить отца.
На восьмом году жизни Карабутча сделал еще одно открытие, скорее породившее у него в голове сумятицу, чем внесшее ясность в его представление о мире.
Однажды в воскресенье его с копейкой в кармане отправили в церковь. У церковной ограды за столиками стояли профессиональные торговцы со своими пряниками и конфетами, бубликами, а на земле разложили нехитрые домашние лакомства крестьянки. Внимание Ивася как раз и привлекли не длиннющие леденцы в разноцветных с кисточками обертках, а крестьянские груши. Целое блюдце лесных груш, душистых, лежалых, почерневших настолько, что из них так и проступал сок, продавалось за копейку.
Ивась постоял в церкви, прочитал несколько молитв, поглядел на бородатого боженьку на потолке —из брюха его торчал крюк, на котором висело паникадило; налюбовался картиной Страшного суда, где тот же боженька, уже вместе со своим сыном, сидел на облаках и собирался судить мертвецов. Мертвецы, разбуженные ангелом, летавшим по небу с трубою, вылезали из могил. Но все это не могло отвлечь от мысли о грушах.
Посещение церкви и вообще-то было для Ивася одной из самых неприятных и нудных обязанностей, и выполнял он ее только из страха перед наказанием. А теперь, когда груши так и стояли перед глазами, пребывание в церкви стало просто мукой. К тому же мелькнула мысль, что, пока закончится служба, тетка распродаст груши и ему не достанется.
Ивась вышел из церкви и побежал к торговцам. От сердца сразу отлегло — груши еще были. Ему насыпали за копейку полный карман. Хотелось попробовать, но при всех было неловко, и он, облизывая с пальцев сладкий, липкий сок, решил, не дожидаясь конца службы, пойти домой.
Прибежав в школу, он потихоньку вошел в пустой класс и торопливо, боясь, что зайдет мать или младший брат, который может потом рассказать матери, стал глотать груши.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50