Ивась, почувствовав себя взрослым, тоже решил обнять ее, но сделал это, должно быть, чересчур робко, и Ганна, вместо того чтобы вырваться, сама прильнула к нему, а когда под вечер игра кончилась, села с ним на кучу соломы, лежавшую возле площадки, где играли.
Ивась не знал, как надо себя вести, и, посматривая на ребят, которые в отдалении курили, молча сидел, обнимая девушку.
— Ты, наверно, и целоваться не умеешь? — спросила Ганна, лукаво прищурившись.
— Отчего же не умею? — проговорил Ивась, которому по нескольку раз в году приходилось перецеловать всех своих родичей, уезжая в гимназию и приезжая на каникулы домой.
— Так поцелуй меня.
Он чмокнул ее в щеку.
—•А теперь я тебя,— она обняла его и, крепко прижавшись грудью, впилась в его рот долгим поцелуем.
Ивась замер. Ему казалось, что все исчезло и он летит в сладкую пропасть. Наконец Ганна оторвалась от его губ и, не улыбаясь, посмотрела на Ивася потемневшими глазами.
— Хорошо? — спросила она тихо.— А теперь ты меня. ..
Ивась припал к ней губами и снова почувствовал, как сладко горит тело,
— А теперь будет! — Она вдруг вырвалась и, отскочив на шаг, наигранно засмеялась.
Ганна убежала домой, а Ивась все сидел под впечатлением ее «науки». Что это? Любовь?
Ночью он долго не мог уснуть. Ганна не выходила из головы, он вновь и вновь переживал ее объятие, ощущал вкус ее губ и пробовал разобраться в своем душевном состоянии,
Любовь?
Ивась вспомнил Сарру и белокурую гимназистку, в которых был влюблен. Ему хотелось всегда видеть их, быть рядом с ними, смотреть на них, придумывать разные истории с обязательным участием любимой. Но обнимать, целоваться, как с Ганной,— такого желания не возникало никогда...
Преимущество своего нового возраста Карабутенко особенно почувствовал летом. Теперь он в страду не гнул по целым дням спину на «легкой» работе, а скидывал с жатки.
Карабуты брали машины в сельскохозяйственной кооперации напрокат и, поскольку их лошади, хоть и было их две, не отличались силой, сговаривались с Бражниками и запрягали в косилку тройку. На своей ниве скидывали Ивась либо Юхим Мусиевич, а у Бражников Микита либо старый Бражник, тогда Ивась погонял лошадей.
Скидывать было трудно, но эта работа требовала некоторой смекалки, она была активная, давала удовлетворение и потому казалась гораздо легче всех работ, которые он выполнял маленьким. К тому же в обед его не гоняли поить лошадей, он отдыхал и, вспоминая свое «счастливое» детство, радовался, что оно наконец кончилось.
. . .Величайшие события Октября 1917 года для четырнадцатилетнего Ивася отчасти заслонило семейное горе: в августе этого года Юхима Мусиевича известили, что прапорщик 135-го Керчь-Еникальского имени принца Саксен-Кобург Готского полка Микола Юхимович Карабут сложил голову за отечество.
Смерть частенько наведывалась к ним. На памяти Ивася умерли бабушка и дедушка, трое малышей и, кроме того, жившие в соседнем селе дедушка и бабушка с материнской стороны. Как ни жаль было Ивасю этих родичей, ни по ком из них он не плакал. Не плакал он и по Миколе. И хотя утрата старшего брата была для
него тяжелей всех предыдущих, потому что Миколу он очень любил, все же больше убивало его горе родителей, а не свое собственное.
Особенно отразилось несчастье на Юхиме Мусиевич, твердый, уверенный в себе, не способный на жалобы, он как-то сразу ослаб и на глазах у Ивася сошел с недосягаемого пьедестала, на котором стоял всю жизнь. Больно было слушать, как отец жаловался на судьбу или искал сочувствия у младших сыновей.
Отец не приказывал, как раньше, а просил Ивася беречь себя, не ввязываться в политику, чтобы не принести семье нового горя. Ивась заверил, что всегда будет слушаться родительских советов, а себе дал слово первым делом заботиться о покое родителей.
И в доказательство, что он держит слово, Ивась начал с того, что не вступил в Социалистический союз молодежи, хотя ему очень хотелось стать его членом.
Революция продолжалась, каждый день приносил новости. Когда был опубликован третий универсал Центральной рады, Карабутенко почувствовал себя преданным «самостийником» и с восторгом слушал на митинге зажигательную речь стройного, в синей чумарке и великолепной, с красным шлыком серой папахе, бывшего корнета, а теперь начальника милиции, который клялся отдать жизнь за мать-Украину и ее Центральную раду и призывал присутствующих сделать то же.
Преданность Ивася, которому было уже четырнадцать с половиной лет, национальной идее не содержала' не только ненависти, но даже и недоброжелательства к русским. В Мамаевке жил только один русский, который к тому же и говорил не «по-господски». Он был скорняк, жил бедно и не делал никаких попыток угнетать украинцев.
Земский начальник, который жил в Мамаевке и мог воплощать в себе национальный гнет, был не русский, а грузин, а местный урядник — украинец. Таким образом, у Ивася, естественно, сложилось правильное представление, что всяческие притеснения, гнет, неправда, русификация школы — все это шло не от русского народа, а от начальства, от господ, от царских властей.
Значительно повлияла на взгляды Ивася по национальному вопросу весна 1918 года, и притом без помощи митингов, речей, брошюр и воззваний. Они с Аверковым
стояли на улице в толпе других граждан и молча наблюдали колонну немецких солдат, входившую в город в соответствии с договором между Украинской Центральной радой и кайзером Вильгельмом Вторым.
Люди в основном вздыхали, как вдруг раздалось:
— Вот тебе и Центральная рада! Продала свою мать-Украину немцам...
Ивась оглянулся и заметил позади себя старичка, довольно интеллигентного на вид.
— Как вам не стыдно так говорить! — возразил ему сосед — стройный молодой человек с усиками, лицо которого показалось Ивасю знакомым.— Немцы не выполнили договор! Немцы обманули нас! Не Центральная рада, а немцы!
— Обманули... Да что там — дети сидели в Центральной раде? Обманули... Продали!
Ивась наконец узнал человека с усиками. Он был начальником милиции при Центральной раде. Потом, когда в городе установилась Советская власть, этот тип остался в милиции, но уже клялся отдать жизнь не за Центральную раду, а за Советскую власть... А теперь? Верно, устроится у немцев? ..
Ивась с презрением смотрел на тонкие черты наглого лица, чувствуя, как растет его ненависть к этому человеку. Па губах Аверкова мелькнула улыбка. Глядя прямо в глаза офицеру, он проговорил с нажимом:
«Дадут колбаски пожевать — ты все продашь, отца и мать!»
— Как твоя фамилия? — вспыхнул бывший начальник милиции.
— Шевченко, — ответил юноша, — Тарас Шевченко!
Стук кованых сапог по мостовой глушил перебранку,
но несколько человек удивленно обернулись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Ивась не знал, как надо себя вести, и, посматривая на ребят, которые в отдалении курили, молча сидел, обнимая девушку.
— Ты, наверно, и целоваться не умеешь? — спросила Ганна, лукаво прищурившись.
— Отчего же не умею? — проговорил Ивась, которому по нескольку раз в году приходилось перецеловать всех своих родичей, уезжая в гимназию и приезжая на каникулы домой.
— Так поцелуй меня.
Он чмокнул ее в щеку.
—•А теперь я тебя,— она обняла его и, крепко прижавшись грудью, впилась в его рот долгим поцелуем.
Ивась замер. Ему казалось, что все исчезло и он летит в сладкую пропасть. Наконец Ганна оторвалась от его губ и, не улыбаясь, посмотрела на Ивася потемневшими глазами.
— Хорошо? — спросила она тихо.— А теперь ты меня. ..
Ивась припал к ней губами и снова почувствовал, как сладко горит тело,
— А теперь будет! — Она вдруг вырвалась и, отскочив на шаг, наигранно засмеялась.
Ганна убежала домой, а Ивась все сидел под впечатлением ее «науки». Что это? Любовь?
Ночью он долго не мог уснуть. Ганна не выходила из головы, он вновь и вновь переживал ее объятие, ощущал вкус ее губ и пробовал разобраться в своем душевном состоянии,
Любовь?
Ивась вспомнил Сарру и белокурую гимназистку, в которых был влюблен. Ему хотелось всегда видеть их, быть рядом с ними, смотреть на них, придумывать разные истории с обязательным участием любимой. Но обнимать, целоваться, как с Ганной,— такого желания не возникало никогда...
Преимущество своего нового возраста Карабутенко особенно почувствовал летом. Теперь он в страду не гнул по целым дням спину на «легкой» работе, а скидывал с жатки.
Карабуты брали машины в сельскохозяйственной кооперации напрокат и, поскольку их лошади, хоть и было их две, не отличались силой, сговаривались с Бражниками и запрягали в косилку тройку. На своей ниве скидывали Ивась либо Юхим Мусиевич, а у Бражников Микита либо старый Бражник, тогда Ивась погонял лошадей.
Скидывать было трудно, но эта работа требовала некоторой смекалки, она была активная, давала удовлетворение и потому казалась гораздо легче всех работ, которые он выполнял маленьким. К тому же в обед его не гоняли поить лошадей, он отдыхал и, вспоминая свое «счастливое» детство, радовался, что оно наконец кончилось.
. . .Величайшие события Октября 1917 года для четырнадцатилетнего Ивася отчасти заслонило семейное горе: в августе этого года Юхима Мусиевича известили, что прапорщик 135-го Керчь-Еникальского имени принца Саксен-Кобург Готского полка Микола Юхимович Карабут сложил голову за отечество.
Смерть частенько наведывалась к ним. На памяти Ивася умерли бабушка и дедушка, трое малышей и, кроме того, жившие в соседнем селе дедушка и бабушка с материнской стороны. Как ни жаль было Ивасю этих родичей, ни по ком из них он не плакал. Не плакал он и по Миколе. И хотя утрата старшего брата была для
него тяжелей всех предыдущих, потому что Миколу он очень любил, все же больше убивало его горе родителей, а не свое собственное.
Особенно отразилось несчастье на Юхиме Мусиевич, твердый, уверенный в себе, не способный на жалобы, он как-то сразу ослаб и на глазах у Ивася сошел с недосягаемого пьедестала, на котором стоял всю жизнь. Больно было слушать, как отец жаловался на судьбу или искал сочувствия у младших сыновей.
Отец не приказывал, как раньше, а просил Ивася беречь себя, не ввязываться в политику, чтобы не принести семье нового горя. Ивась заверил, что всегда будет слушаться родительских советов, а себе дал слово первым делом заботиться о покое родителей.
И в доказательство, что он держит слово, Ивась начал с того, что не вступил в Социалистический союз молодежи, хотя ему очень хотелось стать его членом.
Революция продолжалась, каждый день приносил новости. Когда был опубликован третий универсал Центральной рады, Карабутенко почувствовал себя преданным «самостийником» и с восторгом слушал на митинге зажигательную речь стройного, в синей чумарке и великолепной, с красным шлыком серой папахе, бывшего корнета, а теперь начальника милиции, который клялся отдать жизнь за мать-Украину и ее Центральную раду и призывал присутствующих сделать то же.
Преданность Ивася, которому было уже четырнадцать с половиной лет, национальной идее не содержала' не только ненависти, но даже и недоброжелательства к русским. В Мамаевке жил только один русский, который к тому же и говорил не «по-господски». Он был скорняк, жил бедно и не делал никаких попыток угнетать украинцев.
Земский начальник, который жил в Мамаевке и мог воплощать в себе национальный гнет, был не русский, а грузин, а местный урядник — украинец. Таким образом, у Ивася, естественно, сложилось правильное представление, что всяческие притеснения, гнет, неправда, русификация школы — все это шло не от русского народа, а от начальства, от господ, от царских властей.
Значительно повлияла на взгляды Ивася по национальному вопросу весна 1918 года, и притом без помощи митингов, речей, брошюр и воззваний. Они с Аверковым
стояли на улице в толпе других граждан и молча наблюдали колонну немецких солдат, входившую в город в соответствии с договором между Украинской Центральной радой и кайзером Вильгельмом Вторым.
Люди в основном вздыхали, как вдруг раздалось:
— Вот тебе и Центральная рада! Продала свою мать-Украину немцам...
Ивась оглянулся и заметил позади себя старичка, довольно интеллигентного на вид.
— Как вам не стыдно так говорить! — возразил ему сосед — стройный молодой человек с усиками, лицо которого показалось Ивасю знакомым.— Немцы не выполнили договор! Немцы обманули нас! Не Центральная рада, а немцы!
— Обманули... Да что там — дети сидели в Центральной раде? Обманули... Продали!
Ивась наконец узнал человека с усиками. Он был начальником милиции при Центральной раде. Потом, когда в городе установилась Советская власть, этот тип остался в милиции, но уже клялся отдать жизнь не за Центральную раду, а за Советскую власть... А теперь? Верно, устроится у немцев? ..
Ивась с презрением смотрел на тонкие черты наглого лица, чувствуя, как растет его ненависть к этому человеку. Па губах Аверкова мелькнула улыбка. Глядя прямо в глаза офицеру, он проговорил с нажимом:
«Дадут колбаски пожевать — ты все продашь, отца и мать!»
— Как твоя фамилия? — вспыхнул бывший начальник милиции.
— Шевченко, — ответил юноша, — Тарас Шевченко!
Стук кованых сапог по мостовой глушил перебранку,
но несколько человек удивленно обернулись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50