Наша коалиция заполонила двор перед особняком, не слишком, впрочем, вместительный, заняла и часть переулка, куда этот двор выходил, а на подступах к дому окопались блюстители порядка. Глядя в бездну меланхолических глаз Перстова, где отражалось это противостояние, я предавался размышлению, не станет ли оно для моего друга вывихом жизни, глубоким и взыскующим оргазма. Мне представлялось невероятно странным, что сейчас, когда мы с ним выбрались на самый пик публичности, я остаюсь человеком, хранящим его интимную тайну. И мной овладело страшное, как воющий зимний ветер, желание, чтобы на его месте оказалась женщина, предпочтительно голая, голая и на снегу, голая и с загадочной усмешкой на бледных устах, женщина, в которой воплотились бы и некоторые его черты, и должным образом обработанные черты земли, на которой мы живем, и жестокие черты той войны, в которую мы наивно ввязались. И пусть ей ведомо будет, когда пробьет мой смертный час.
Наши шансы на успех были незначительны. Компромисс, разумеется, невозможен, мы галдели на все лады, мы трубили о битве до победного конца и, жалобно вывертывая шеи, возмущенно скулили на то, что блюстители с лавочниками, взявшими позу разумности и даже интеллектуальной утонченности, явно старались представить дело таким образом, будто всего лишь пьяный и бессмысленный сброд ополчился на их содержательные и глубоко порядочные инициативы. Они-де действуют строго в рамках закона, а мы подогреваем страсти толпы, раздуваем ужасный русский бунт. Можно раздувать все что угодно, только не этот самый бунт. Можно стерпеть какой угодно бунт, только не русский. На свете нет ничего ужаснее русского бунта. Какой-то человек, по-птичьи размахивая руками, кричал в изукрашенные демоническими физиономиями окна: вас будут расстреливать и вешать военно-полевые суды, а я буду вас просто резать, как свиней! Это бунт? Возможно. Но чем он ужасней любого другого? У меня, успевшего пожить в разных российских условиях, при разных режимах, не было доверия ни к одной из завраждовавших ныне партий. Но стоя в толпе людей, пожелавших насладиться устроением "Русского Дома", я не видел никаких помех к тому, чтобы мои симпатии склонились на их сторону, тем более что планы завести бордель с проститутками и пьяными развратниками если и не вызывали у меня решительного, какого-то умоисступленного протеста, то во всяком случае никоим образом не служили, в моих глазах, поводом для воодушевления и оптимизма. Народ разлагается, народ спивается, народ дичает, народ гибнет, - эти слова придумал не я, их, как заклинание, произносят наши свежеиспеченные демократы, те самые, которые, жируя, устраивают хмельные пиры, разнузданные вакханалии, кормят гибнущих сомнительными зрелищами и строят бордели. А я говорю: гибнет да не погибнет, не родилась еще сила, которая погубит, - и потому не надо нам ваших борделей!
***
Но как же было не подкатить к горлу тошноте при виде красных флажков рядом с андреевскими стягами? А я-то верил, что красная мерзость раздавлена! Это непотребное зрелище привело в замешательство даже Перстова, а ведь он, варясь в приготовлениях к акции, должен был знать, что коммунисты, уже вышедшие попастись на нивах патриотизма, постараются не остаться в стороне. Моя претензия к Перстову состояла не в том, что он не сумел помешать явлению коммунистов, а в утверждении, как бы и не требовавшем уже доказательств, что он заодно с коммунистами готовился к акции, обсуждал с ними план действий, вместе с ними замышлял все это дело. Его замешательство не выглядело в моих глазах чистосердечным. Мое лицо приняло суровое выражение, говорившее ему: смотри теперь на дело рук своих! А посмотреть было на что. Тут был жалкий оркестрик, наяривавший марши, которые намозолили нам уши с детства; я отдал бы несколько лет жизни, лишь бы не слышать разносимые мегафоном до боли знакомые лозунги; тут крутились сумасшедшие старухи, украсившие свою высохшую и задубелую дряблость атрибутикой детских лет, когда их голоса звенели под этим небом, рапортуя о нерассуждающей преданности делу отцов; доносились до нас и требования навести порядок железной рукой.
- Ты не мог не знать, что они здесь будут, - процедил я сквозь зубы, адресуясь Перстову, а думая о своих книгах, из которых железная рука сложит массивный костер на ближайшей к моему дому площади.
Мы с Перстовым стояли на каком-то снежном бугре, глядя на волнующееся людское озерцо, на мотающиеся в порывах борьбы головы. Заслышав мою ненависть и мое обвинение, Перстов щенячьим голосом пискнул что-то нечленораздельное, краска сошла с его лица, и он прошептал:
- А примирение?
- Примирение? Примирение - да. Но не сделка. - Я ощутил, что твердо стою на земле.
- Я знал о них... но не предполагал, что их будет так много. Я был против, но мне сказали, что надо учитывать момент и выжимать из ситуации все выгоды... Посоветовали скупулезно изучить стратегию и тактику всякой политической борьбы. Я, конечно, не хотел и не хочу, чтобы борьба, которую мы ведем, относилась к разряду всякой... Но мне сумели заткнуть рот... Только то и оправдывает меня, что я был решительно против! - воскликнул Перстов в отчаянии.
Я никогда прежде не видел его столь растерявшимся перед абсурдом и непокорной остротой жизни. Он хотел вытереть увлажнившееся потом лицо, и его дрожавшие пальцы выронили носовой платок, о котором он тут же забыл. Я нагнулся поднять платок, и вышло в некотором роде так, будто я поклонился своему другу до земли. А он в конце концов заслуживал этого. И я пожалел, что позволил себе торопливо выступить в роли судьи. Стоило ли нервничать из-за ничтожной кучки мракобесов?
- Люди должны помириться, - сказал я в пространство, бочком продвигаясь к другу, чтобы отдать ему платок.
Не знаю, услышал ли Перстов мой мудрый шелест в покоях вечности, он не ответил, и в пустоте воздуха над беснующимися головами, куда я мысленно отторг себя от бренности собственного существа и абсурдности мира, мне почудилась некая возможность предзнаменования, что я никогда больше не услышу его голоса. Между тем закипел бой. В первые ряды выбились, пребывая в экстазе, потрепанные, странные, безумные личности, жившие в грязных одеждах, что свидетельствовало о их неумении или нежелании приспособиться к трудностям быта. Появление этих людей было загадочно. Вряд ли они пришли сюда с паперти, где стояли с протянутой за подаянием рукой, мбо просить милостыню целесообразнее, чем подставлять головы под дубинки. Возможно, в их сознании не укладывалась степень унижения, опускавшая человека до рутинного продвижения по миру с сумой, зато крепло некое подобие сознательного протеста. Это отцы многодетных семейств, дошедшие до ручки, высказал предположение Перстов, но сказал он это так, будто знал, что так это и есть, но не хотел сразу ошеломить меня уверенностью своего знания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69